Юрий Герман - Дорогой мой человек
— Мы вам очень благодарны за эти подробности, — вдруг властно и даже несколько неприязненно перебил Володю дядя Торпентоу. — Но мы бы хотели побольше услышать о последних днях пятого графа Невилла. Вы были близко от него, и, по всей вероятности, вы слышали некоторые его мысли, существенные именно сейчас…
Устименко помолчал.
И вновь ему привиделся Лайонел Невилл, и привиделась его блуждающая, ненавидящая и непрощающая улыбка. Вновь увидел он лицо страдающей девочки, старающейся быть мальчиком. И в который раз задал себе вопрос: только ли физические это были страдания?
Журналисты в хаки неподвижно застыли со своими блокнотами и вечными ручками. Они ждали. Что бы им сказал сейчас Лайонел Невилл, если бы его не убила их традиционная политика? Какие бы он нашел слова для их печати этот только что родившийся человек?
Еще раз Устименко взглянул на мать.
Она тоже ждала.
И один из убийц Лайонела, подписавший телеграмму-приговор, — дядя Торпентоу, у которого слишком много общего с нацистами для того, чтобы желать им поражения, тоже ждал.
Не торопясь, в высшей степени осторожно обращаясь с тонкостями английского языка, военврач Устименко наконец заговорил. Он обязан был в точности передать фразы Лайонела: у него была своя манера говорить нервная и жесткая, свои обороты речи, еще мальчишеские, угловатые, рваные, и он следовал за мертвым Невиллом, восстанавливая его интонации, вслушиваясь даже сейчас в них, представляя себе морские валы, белую пену и размеренное движение арктического конвоя.
Он рассказал о крови русских, которая меряется на гектолитры, про брата, вдавленного гусеницами в песок пустыни. Он вспомнил другого брата разведчика, ненавидевшего Мюнхен и убитого в Гамбурге при помощи мослистов. То, что он знал эти подробности, было доказательством их правдивости. С холодным сердцем и ясным умом, сдерживая себя в своих собственных оценках, он повторял только то, что доподлинно было известно Лайонелу, разумеется не научившемуся врать. Так он дошел до наиболее острой темы — до темы арктических конвоев, и здесь заговорил еще медленнее, обращаясь только к дяде Торпентоу и совсем не глядя на мать. Затопленная взрывчатка и пушки, самолеты и танки, покоящиеся на дне ледяных океанов, — это горе тысяч матерей, овдовевших жен, осиротелых детей. Так пусть же запишут журналисты точку зрения всех Торпентоу, взятых вместе.
Он не предавал Лайонела, он только выполнил свой долг по отношению к его памяти. И когда огромный Торпентоу прервал Володю корректным по форме замечанием, что покойный лейтенант Невилл всегда был склонен к преувеличениям, а преувеличения мальчика, несомненно, еще гиперболизированы коммунистическими взглядами «нашего милейшего доктора», Володя совершенно был подготовлен к ответу.
— Я и не рассчитывал, генерал, — сказал он негромко и спокойно, — что вы мне поверите или даже пожелаете поверить. Но ведь, в сущности, это совершенно не важно. Я только сказал то, чего не смог вам сказать сэр Лайонел Невилл, которому, насколько я понимаю, вы бы тоже не поверили, хоть вы отлично знаете, кто прав. Но дело не в этом. Для нас очень важно, что такие люди, как покойный лейтенант Невилл, в тяжелейших испытаниях оказываются нашими истинными друзьями — и в жизни, и в бою, и в смерти…
И, поклонившись леди Невилл, он пошел к двери.
— Но надо идти и идти! — говорил себе Устименко, шагая под дождем к порту. — Тут уж ничего не поделаешь — надо идти и идти!
Исландцы в дождевиках шарахались от русского военного моряка. Он разговаривал сам с собой, этот моряк, и глаза его сухо и жестко блестели.
Возле самого порта перед ним резко затормозил маленький синий автомобильчик, и тотчас же на Володином пути, дыша ему в лицо крепкой смесью ситары и алкоголя, оказался один из тех — с буквой "П" на мундире, который только что записывал в свои блокноты его рассказ о Лайонеле Невилле.
— Еще два слова, док! — сказал он, вытаскивая из машины дождевик.
— Мне некогда! — устало вздохнул Устименко.
— Здесь неподалеку есть отличный бар!
— Все это ни к чему, — сказал Володя. — И вы сами это отлично понимаете. Вы все думаете и рассуждаете, как этот Торпентоу.
Лошадиное, зубастое лицо журналиста было мокро от дождя.
— Это вы хватили! — сказал он. — Это, пожалуй, слишком круто. В нынешней войне мы делаем одно и то же дело.
— В нашем военном уставе есть положение, которое вам следует запомнить, — сказал Устименко. — Иначе вы ничего не поймете. Я постараюсь перевести его вам на память…
И, помедлив, он произнес:
— «Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто, боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы».
Журналист молчал.
— Вам понятно?
— Это слишком политика!
— Это относится ко всему, — с силой и злобой произнес Устименко. — И если вам угодно, к истории смерти Лайонела Невилла — тоже. Разберитесь во всем этом и подумайте на досуге, если вам это позволит Торпентоу.
И, обойдя журналиста, словно он был столбом, Устименко вошел в порт. А когда он вернулся на пароход, его так трясло, что тетя Поля поднесла ему в буфетной стопку водки, чтобы он успокоился.
— А нас между тем и не собираются грузить, — сказал Володе Петроковский, заглянув в буфетную. — Знаете, что они считают? Они считают, что нам надо отдохнуть после рейса. Никто так не обеспокоен состоянием нашей нервной системы, как союзнички. Сумасшедшей доброты люди…
— Чтоб им повылазило! — сказала тетя Поля. — Уже «белой головки» совсем почти ничего не осталось, с утра делают нам визиты, и не то чтобы сэндвичи с икрой, а из банки хватают ложками.
— А вы не давайте! — посоветовал Петроковский. — Вы сами тут сэндвичи делайте — муцупусенькие…
— С нашим капитаном не дашь!
К следующему вечеру цинковый гроб погрузили на «Каталину», чтобы переправить тело в тот самый склеп, о котором рассказывал Невилл. В кают-компании «Пушкина» английские офицеры из конвоя пили водку и закусывали икрой. Старший офицер сказал речь о беспримерном мужестве Красной, Советской союзнической армии и флота. Капитан Амираджиби сидел с полузакрытыми глазами, пепельно-бронзовое лицо его казалось мертвым, только одно веко дергалось.
— Смерть немецким оккупантам! — сказал он по-английски и поднял рюмку. Именно в эту секунду Петроковский ввел в кают-компанию леди Невилл. Глазами она сразу нашла Володю. Она была одна, эта старуха, и с ее прорезиненного плаща стекал дождь. Ее мокрое лицо было еще белее вчерашнего.