Джонатан Франзен - Безгрешность
Она позвонила, вопреки обыкновению, в будний день.
– Ох уж это мое тело ужасное, – сказала она. – От него все время одни неприятности, а теперь оно решило меня убить. Том, мне очень жаль. Я тебя подвожу, я Синтию подвожу, я всех подвожу. Доктор ван Шиллингерхаут так терпелив со мной, он столько сил на меня потратил, он говорит, я одна из причин, почему он не уходит на пенсию. Ему уже под восемьдесят, Том, а он еще смотрит пациентов. Я такая для вас для всех головная боль… В общем, у твоей глупой старой матери рак.
Еще большую жалость, чем рак, вызывало ее побуждение извиняться за него. Я искал какой-нибудь лучик надежды, но напрасно. Ей просто-напросто не повезло. Поскольку стероиды увеличивали риск рака, доктор ван Шиллингерхаут раз в два года делал ей колоноскопию, но рак, судя по всему, возник сразу после предыдущего обследования. За два года опухоль вышла за пределы кишки и была, похоже, неоперабельна. Мою мать собирались положить на операционный стол, что-то сделать с кишкой, чтобы предотвратить непроходимость, потом лучевая терапия, потом новая операция, чтобы спасти то, что можно спасти, но прогноз был скверный.
– Я буду у тебя завтра, – сказал я.
– Том, мне так жаль. Так не хочется тебя этим обременять. Так бы хотелось жить, чтобы видеть твое счастье, твои успехи. Но это глупое старое тело, вечно с ним одна и та же глупая история…
Я вошел к Анабел в рабочую комнату, сел и заплакал. Она потом сказала мне, что мои слезы привели ее в ужас: она испугалась, что я пришел сообщить, что больше не могу с ней жить, – но когда я поделился с ней новостью, она обняла меня и заплакала вместе со мной. Она даже предложила поехать со мной в Денвер.
– Нет, – ответил я, вытирая лицо. – Оставайся здесь. Так для нас обоих будет лучше.
– Это-то меня и тревожит, – сказала она. – Что у меня без тебя работа пойдет быстрее. Что ты без меня будешь счастливее. И это будет концом нас. Ты подумаешь: что я делаю с этой сумасшедшей, которая не может справиться со своей работой? А я вспомню, насколько лучше мне работалось, когда я все время была одна. – Она опять заплакала. – Я не хочу тебя терять.
– Ты меня не потеряешь, – заверил я ее. – Мы расстанемся только на время.
Довод, который я привел и ей, и себе, состоял в том, что нам надо, чтобы по-прежнему быть вместе, восстановить наши индивидуальности. Я искренне этому верил, но подоплека моей веры была нехорошей. Я как мог откладывал момент, когда придется уйти от нее и испытать чувство вины. И я питал несбыточную надежду, что она избавит меня от вины тем, что уйдет сама.
В Денвере в больничном коридоре, пока моя мать была в послеоперационной, я поговорил с доктором ван Шиллингерхаутом – лысым человеком с сердобольными глазами и орлиным носом. При всей своей доброте к моей матери он был явно зол на ее рак.
– Хирург недоволен, – сказал он с акцентом, менее похожим на леонардовский, чем мне помнилось. – Он хотел убрать больше, но ваша мама категорически отвергла колостомию. Это решение, связанное с качеством жизни, мы обязаны с ним считаться. Она не хочет калоприемника. Но связывать хирургу руки – хорошего мало. Ее шансы хуже теперь.
– Насколько плохие?
Он зло, досадливо покачал головой.
– Плохие.
– Спасибо вам за то, что посчитались с ее желанием.
– Ваша мама – боец. У меня многие менее тяжелые пациенты сдавались и соглашались на колостомию. Но вы, конечно, знаете историю ее отъезда из Германии. Она была унижена и не захотела с этим мириться. С ее силой воли ей бы жить еще тридцать лет.
Тогда-то я и начал восхищаться своей матерью. Странно – ведь она была очень больна – в этом признаваться, но она подарила мне надежду, что я смогу поправить свою собственную жизнь. Кишечник, разумеется, мучил ее сильнее, чем меня мучили отношения с женой, и ей наверняка не легче было оставить мать, брата и сестру, чем мне – Анабел. Раз ей по силам было выиграть эту борьбу, то по силам и мне.
Нож хирурга, похоже, поработал и над ее лексиконом, удалив из него фразу “твоя глупая старая мать” и другие подобные. Из больницы она вернулась домой без былого самоуничижения. Под влиянием Синтии, которая была теперь одинокой матерью и перебралась с дочкой в Денвер, смягчились и ее политические взгляды.
– Я начинаю думать, что деньги действительно корень всякого зла, – сказала она мне однажды вечером. – Где деньги, там и зависть. В этом вся беда с коммунистами: они завидуют богатым, у них навязчивая идея – перераспределить доходы. И ты уж меня прости, но я смотрю на семью Анабел и вижу одно: вред, который принесли деньги.
– Потому-то она их и отвергла, – заметил я.
– Но отвергнуть деньги – просто другой вариант одержимости ими. Это как у коммунистов. Лентяи эксплуатируют хороших работников. Мне неприятно тебе это говорить, но плохо, что Анабел не зарабатывает – что тебе приходится компенсировать ее одержимость. Лучше бы у нее с самого начала ничего не было.
– Да, в семье у нее черт знает что, я не спорю. Но она не лентяйка.
– Когда меня не станет, этот дом тебе принесет кое-какие деньги. И я не хочу, чтобы эти деньги шли на Анабел. Они для тебя. Их будет не так уж много, но твой отец трудился на совесть, я трудилась на совесть. Пообещай мне, пожалуйста, что они не пойдут дочери миллиардера.
Я не мог не проявить уважения к труженикам родителям.
– Хорошо, – сказал я.
– Обещаешь?
Я дал обещание, но не был уверен, что сдержу его.
Тем летом я опять начал есть мясо. Я съездил в Неваду и написал статью для “Эсквайра” о проектируемом хранилище радиоактивных отходов в толще горы Юкка-Маунтин. Ухаживал за матерью, страдавшей от последствий лучевой терапии, много общался с Синтией и ее маленькой дочкой. Теперь я не матери, а Анабел звонил воскресными вечерами. Она говорила, что ей приходят в голову плодотворные идеи, и я был рад слышать ее голос – за исключением фраз типа “Не забывай меня, Том”. У нее не было повода заподозрить, что я начал есть мясо, и я ей об этом не сообщал.
Мать продолжала меня удивлять. В октябре, оправившись после второй операции, которая поставила неутешительную точку, она попросила меня отвезти ее перед смертью в Германию. Она следила за тем, как там развиваются события, за все более массовым исходом восточных немцев на Запад через Чехословакию и впервые за много лет попробовала снова написать родным на старый адрес. Три недели спустя получила от брата длинное письмо. Их мать умерла в 1961 году, он с женой живет на старом месте, его младшая сестра дважды разведена, его старший сын поступил в университет. Мать перевела мне письмо, и, по крайней мере в ее передаче, оно было лишено обиды и неприязни, как будто ее исчезновение было всего-навсего одним из обстоятельств трудного детства, которое ее брат давно оставил позади. Он не упомянул о многих ее прежних безответных письмах. Я предположил, что он никогда не испытывал неприязни, просто боялся, что из-за переписки с беглянкой его возьмет на заметку Штази. А теперь люди перестали бояться Штази.