Алексей Поляринов - Пейзаж с падением Икара
— Подожди-ка, я не понял: какая тебе выгода от того, что я проведу эти лекции?
Он улыбнулся, — нижняя губа его блестела.
— Лично мне — никакой. Ты нищий — с тебя нечего взять. Я просто хочу показать тебя своим студентам. Чтобы они знали, в кого рискуют превратиться, если не смогут отрастить хребет.
Простодушный мой друг, Петр! Теперь это уже неважно — и я признаюсь: я заранее сочинил свою «пламенную» речь о том, что собираюсь бросить живопись, и специально свел ее к пари, зная, как ты любишь всяческие ставки и споры. Таким нехитрым способом я рассчитывал погасить свой неподъемный денежный долг перед тобой. Да-да, ты всегда легко попадался в сети моих подлых манипуляций. Ведь для чего еще нужны друзья, верно?
***Вернувшись домой, я достал из-под кровати старый сундук и стал сгребать туда инструменты: кисти (38 штук! и зачем мне столько?), палитры (3 штуки), тюбики с красками, чистые холсты, свернутые в рулоны; я не мог отделаться от ощущения, что складываю доспехи. Но при этом не было ни радости, ни грусти, ни пустоты — только усталость. Мольберт я оттащил в старый шкаф и, заперев дверь, оглядел свою комнату. Она теперь выглядела совсем по-другому — обычно. И это было странно. Покончив с живописью, я сел за стол и долго смотрел на часы, на секундную стрелку. Шел второй час ночи, я потянулся к телефону и набрал номер Марины.
Трубку взял мужчина, и я неожиданно для себя ощутил острый приступ ревности.
— Слушаю, — сказал он.
Подавив желание нажать на «сброс», я хрипло спросил:
— Кхм-кхм… а М-марина дома?
Послышался шорох — и голоса: «Чего ты схватил? Дай сюда» — «Кто это тебе звонит среди ночи?» — «Не твое дело! Дай».
— Алло, Андрей, это ты?
— Да, привет.
— Привет. Прости, это мой брат. Приехал погостить.
Хотя мы с Мариной считались всего лишь друзьями (она так считала), мне было приятно, что она оправдывается.
— Я звонила сегодня, чтобы поздравить с днем рожденья. Но было занято.
Эти ее слова вызвали у меня странный прилив тепла в груди — значит, она помнит, когда у меня день рожденья! Я закрыл глаза и представил себе ее — она сейчас перебирает пальцами свою огромную косу.
— Да, я был занят, — сказал я, имитируя спокойствие. — Праздновал. Я звоню по важному делу.
— Сейчас, подожди, я выйду в коридор, — в трубке хлопнула дверь. — Говори.
— Нет, сначала ты скажи: какие слова ты сегодня выписала себе на руку?
(Я мысленным взором видел, как она улыбается и смотрит на тыльную сторону ладони.)
— «Get over — преодолеть» и «wisdom — мудрость». А у тебя — какие?
Я посмотрел на свою руку — синие буквы почти стерлись за день.
— «Imaginary — воображаемый» и «fracture — перелом».
— Перелом? Какие-то у тебя мрачные слова все время.
Я еще раз посмотрел на руку.
— Почему мрачные? Это ведь просто слова.
— Ошибаешься. Слова — это всегда непросто, — она вздохнула. — Я стараюсь писать на своей руке только положительные понятия вроде «мудрость» и «преодоление». Как-то мне страшновато писать что-то плохое — вроде «перелом» или «ненависть», — боюсь накликать беду, наверно.
Я засмеялся.
— Да, но если ты будешь так делать — ты не сможешь нормально говорить по-английски. Для правдивого описания жизни нужны именно плохие слова.
Она молчала. Я представлял себе, как она хмурится.
— А зачем ты звонил вообще?
Я встрепенулся.
— А, ну да. Я звонил сказать, что завязал.
— В смысле?
— Ну, помнишь, я говорил, что собираюсь бросить живопись? Так вот — я сделал это. Убрал все инструменты в дорогой, многоуважаемый шкаф — и запер его. Ключ теперь висит у меня на шее, на веревочке.
— И? Как ощущения?
— Странно. Чувствую себя курильщиком, затушившим последнюю сигарету.
— Забавная метафора. Ты же понимаешь, что курильщики — люди слабовольные? Я бросала уже четырнадцать раз.
— Понимаю. Поэтому, чтобы избежать рецидивов, я хочу отдать ключ от шкафа тебе.
Возникла пауза.
— Ну что ж… даже не знаю, что сказать, — пробормотала она. — Что в таких случаях говорят?
— Да ничего не говорят. Просто спрячь его и не отдавай мне до тех пор, пока я не приведу достаточно весомых аргументов.
— Каких аргументов?
— В защиту живописи.
— Аргументов в защиту живописи? Ты что — решил стать адвокатом?
— Нет. Маляром.
***В детстве я думал, что малярия — это болезнь маляров. Примерно так: укус комара — и инфекция разносится по организму; б-бац! — и через час человек ощущает неодолимую, болезненную тягу к краске — он хватается за валик и начинает лихорадочно марать стены.
«О господи! — думают родные. — Его укусил малярийный комар — и теперь он превращается в маляра! Что же делать?»
Но в жы-ызни все оказалось гораздо проще…
Я недолго искал работу — на поверку оказалось, что маляры и штукатуры нужны везде. Было даже немного обидно, что меня взяли без всяких резюме и собеседований. Уже через неделю я виртуозно управлялся с валиком и шпателем. Моей задачей была реставрация концертного зала в провинциальном театре…
…несколько лет назад театр «Новая жизнь» сгорел вплоть до бетонного скелета. Прокуратура так и не выяснила причины пожара, и после ленивого расследования дело закрыли с формулировкой «короткое замыкание», причем осталось непонятно, где именно «замкнуло» — в театре или в прокуратуре.
Теперь на бывшем пепелище появились тонны отечественных стройматериалов и сотни иностранных рабочих; и те, и другие никуда не годились. Из русских, кроме меня, здесь был только сторож, Михалыч, и прораб, Евгений Васильевич Вкуснятина, который заглядывал на огонек примерно раз в неделю, чтобы посмотреть, как не-продвигается работа. Вообще, наблюдая за неторопливым течением здешней жы-ызни, я понял, что фирма-подрядчик не очень-то заинтересована в окончании стройки: сроки сдачи проекта отодвигались уже три раза. И каждый раз все повторялось с поистине ритуальной точностью: приезжал толстогубый чиновник из министерства-чего-то-там… он был настолько кругл и велик, что, сдается мне, его планетарных масштабов тело имело собственную гравитацию. Проходя сквозь дверные проемы, он втягивал живот и вздыхал, как пуфик, на который неосторожно присели. Когда он пожимал мне руку, мне казалось, — ковырни его ладонь, и внутри увидишь сдобный мякиш с изюмом. Мы так его и называли: «Мякиш». Он долго в окружении свиты блуждал по катакомбам в оранжевой каске, потом, глядя на чертежи, темпераментно тыкал пухлым пальцем в центр ватмана и заявлял, что каркас недостаточно укреплен или что акустика сцены никуда не годится. Окружавшие его Балагановы и Паниковские глубокомысленно кивали. На «укрепление каркаса/улучшение акустики» выделялись какие-то «субсидии», и на объект завозили новые фанерные пластины и пеноблоки, неотличимые по качеству (точнее — по отсутствию оного) от прежних.
Главной проблемой для меня стала краска — ох! с какой ностальгией я вспоминал тонко пахнущую акварель, ведь на стройке в качестве основного материала мне предоставили фальсифицированную токсичную дрянь, замешанную на толуоле. Работать с ней в помещении — чистое самоубийство; вонь была такой густой и стойкой, что даже ветер, кажется, брезговал залетать в открытые настежь окна. Меня мучили мигрени и — иногда — галлюцинации: например, один раз мне вдруг почудилось, что я стою не на полу, а на стене. Я попытался было аккуратно переползти обратно на пол, но ничего не вышло. Тогда я стал кричать. В комнату вбежали монтажники, и, увидев, что все они тоже стоят на стенах, я испугался еще больше. Меня за шкирку вытянули на свежий воздух, и уже там я провалился в обморок от передозировки кислорода. Рабочие, в принципе, народ не злой, но слабость не прощают: история о том, как я перепутал стену с полом, быстро стала любимым застольным анекдотом, и меня окрестили «человеком-пауком». С тех пор я не зову на помощь…
Внутри театр напоминал ленивый муравейник — таджики и молдаване с места на место таскали стройматериалы, играли в карты-нарды, ругались, спорили, курили. Раз в неделю приезжал Вкуснятина и угрожал всех уволить. Закипала деятельность: в кратчайшие сроки возводились новые стены, разрасталась электросеть и отопительная система — и лишь post factum выяснялось, что в стенах забыли сделать дверные проемы, а провода и трубы никуда не ведут.
Это зазеркалье по-настоящему угнетало: я не мог привыкнуть к тому, что самый благородный и самоотверженный труд здесь — все равно сизифов. Я все больше убеждался, что у России две беды: равнодушие и ремонт.
***Когда я заключал пари с Петром, я был уверен, что надуваю его. «Чего проще! — думал я. — Прикинусь маляром на месяц, сменю обстановку, разберусь с долгами, а потом, наверно, вернусь к мольберту со свежей головой и нулевой кредитной историей». Но — вот так новость! — похоже, я угодил в собственный капкан: мои силы иссякли уже через неделю. Еще совсем недавно мне казалось, что — несмотря на сомнения и упреки дяди Вани — я все же, скорее, «правоимеющий», чем «тварь дрожащая», а теперь, надышавшись толуолом, ударившись башкой о «дно», я впервые в жизни чувствую себя беспомощным. И та моя заготовленная «пламенная речь» в кафе (об Икаре), которую я сам считал честной лишь на треть, в которую я отказывался верить, сегодня все чаще и все громче звучит у меня в голове.