Юрий Азаров - Новый свет
— Хорошо, приказ пишите!
— Никаких приказов! Совесть — вот наш главный приказ! Народ мобилизован весь, никто об отгулах даже не заикнулся, сил своих не жалеет, в гаражах по три человека живут, дети плачут! Нет, товарищи, не позволим мы издеваться над нами! Приведем в порядок все и к завтрашнему дню сдадим комиссии школу.
Только много лет спустя я узнал, что Шаров с Медновой был в тайном сговоре и все шаровские распекания были всего лишь игрой для нас, для прочих. Эта игра, авторитарная по своей сути, настежь распахивала Шарову двери: открывалась возможность уничтожать всех, кто станет на его пути. Эта игра выплескивала особую авторитарную энергию, которая разобщала нас, приглушая в каждом здравый смысл.
Поразительно, но я тогда радовался тому, что проделывал Шаров. Да и все. Мы были немножко влюблены в нашего шефа, такого смелого, честного и справедливого! И как же тонко все проделывалось Шаровым, как ловко он прокручивал свои игры, с какой радостью мы кидались с головой в широкие отверстия его мясорубок: делай с нами что хочешь! И как бесконечен он был на выдумки, как мгновенно менял решения и принимал единственно верное, работающее на всю ситуацию разом. Вот и тогда, в случае с обедом. Меднова потупила взор, сдалась:
— Хорошо. Я пойду на нарушение, но документы вы все подпишите, прежде чем…
— Никаких прежде, — сказал Шаров, слезая с пеньков. Сказал тихо, махнул рукой, что означало: всем по местам.
Все ушли, а он с Каменюкой нырнул в подвал, а оттуда его завхоз домой отвел, где Шарова в сон кинуло до самого утра.
Где-то в три часа ночи мы закончили обставлять спальный корпус. Сказали жене Шарова, Раисе Тимофеевне:
— Может быть, Константина Захаровича позвать — пусть посмотрит.
— Ой, хлопци, вин так разволновался. И такой чиряк вскочив у нього на спини. Ще один. Не будить його.
Мы отправились по домам: спать оставалось немного.
Только я уснул, стук в дверь. Слышу сквозь сон — Шаров с мамой моей говорит:
— Вы меня извините, Никитична, Петрович нужен. Галстук, знаете, не могу завязать. Я эти чертовы галстуки сроду не носил, а надо: комиссия приезжает.
Я делаю узел прямо на шее шаровской, обхватываю его голову руками, перегаром обдает меня Шаров стойким, мутит меня от этой стойкости, вижу землистое его лицо, все в точках черных, глаза бегающие впиваются в меня добротой шаровской:
— Ну спасибо, а то я эти чертовы галстуки вязать не научился! Вы меня извините, что так рано, комиссия…
— Ничего, ничего, — отвечаю я улыбаясь.
— Я сроду эти галстуки не носил — не научився завязывать.
— Ничего, ничего, — успокаиваю я Шарова.
— Я вас на улице подожду, — говорит Шаров.
— Здесь посидите, — предлагает мама. — Хотите чаю?
— А я чай сроду не пил, — смеется Шаров. — Я на крылечке подожду.
Я вижу, как Шаров во дворе в мое окошко, как в зеркало, смотрится, и решаю: не удастся мне поспать. Одеваюсь и выхожу, а Шаров мне:
— Пойдем на конюшню, глянем, как Майка там.
«Чтоб ты пропал со своей конюшней!» — думаю я, но иду за Шаровым. Злыдня будим мы, прикорнувшего на соломе.
— Закапувалы? — спрашивает Шаров.
— Закапувалы! — отвечает Злыдень, глаз расширяет лошадиный пальцами и по шерсти Майкиной гладит. А Шаров мне бросает:
— Знаешь, люблю коней, навоз люблю душистый, что-то в этом есть, я тебе прямо могу сказать, утром встану — птички поют, солнышко светит, душа радуется, жить хочется!
— Да, утро прекрасное, — отвечаю я.
— А ну, гукны Волкова! — говорит Шаров Злыдню.
— Так спыть ще, мабуть, — отвечает Злыдень.
— Разбуди його, и пусть идет ко мне.
— На конюшню? — спрашивает Злыдень.
— В кабинет! — отвечает Шаров.
В кабинет Волков входит сонный, галстук кое-как повязан, недовольство застыло на небритой щеке.
— Ты меня извини, Валентин Антонович, что рано пришлось беспокоить, совещание надо собрать, ты дай команду, а мы тут кое-что решим.
— Так и шести нет, — замечает Волков.
— Но мы же на ногах, — повышает голос Шаров. — Ты забыл, что комиссия, приезжает? Штаны поснимают…
Музыкальная душа Волкова никак не обрадована нарисованной перспективой, но Шаров успокаивает:
— Надо, надо, никуда не денешься.
На совещание собирались медленно. Сначала пришла пара Рябовых: он учитель труда, рослый ярославец, решивший навсегда переселиться на украинские земли, купить корову, огород насадить, дом построить, его жена — учительница пения, возражавшая всегда своему мужу по поводу дальнейшей жизни: «Немножко оклемаемся и уедем в город».
Пришел Валерий Кононович Смола, физкультурник и эрудит, тренер по фехтованию, полный антипод Волкова, собранный, крепкий, спортивный, верящий в школы будущего вообще и в безграничные возможности человека в частности.
Смола, с толстенной папкой, сказал мне: «Изучаю систему активизации левого полушария, переписываюсь с известным педагогом и психологом Дятлом — не слыхали?» За его плечом, не выпуская из рук вязальных спиц, улыбалась его жена, о чем-то спорили учительницы — Икарова, Лужина, Светлова.
Робко потоптавшись у порога, пока Шаров не крикнул: «Да проходите же», вошли техработники — Петровна, Ивановна, Манечка, Злыдень.
Шаров поднялся, осмотрел собравшихся и взгляд остановил на Каменюке:
— Все люди как люди, а у тебя, Петро Трифонович, все не так!
— А що таке? — засуетился Каменкжа.
— Сними ты эту чертову тюбетейку!
— От горе мое! — рассмеялся Каменюка. — Та у мэнэ ж чуб сильно велыкий, — сказал он, поглаживая лысину.
— Шляпу могу дать тоби.
— Есть у мэнэ шляпа. Из соломы, правда, но есть.
— Ну вот и одень шляпу, чтоб было видно, в каком учреждении ты работаешь.
Такое вступление взбодрило присутствующих, но Шаров не дал ходу коллективной веселости: некогда было.
— Нет, товарищи, — сказал он, — я не шутки шучу, а действительно надо подумать о внешнем виде каждого. Коллектив у нас собранный, мужество, можно сказать, проявил, а вот внешнего вида нету пока. Ну на кого ты похож, Злыдень! Чи замерз весь? Ну кто летом фуфайку носит?
Злыдень стал оправдываться:
— Да я ж, да я…
— Товарищ Злыдень, — говорил Шаров, — проделал большую работу, но вот во внешнем виде у него недоработка. Товарищи, первое впечатление, какое мы на комиссию произведем, навсегда останется. Людей встречают не по уму, а по одежке. Я вот сам галстук завязал, сроду их не носил, а теперь надо: будущее в наших руках. Поэтому я и хочу, чтобы все мужчины в галстуках были…
— И мэни галстук той? — спохватился Злыдень.
— Всем без исключения, — сказал Шаров.
— А если нэмае? — настаивал Злыдень.
— Купим в сельпо. Есть в сельпо галстуки?
— Есть, — ответил Каменюка.
— Так вот, я вас прошу, товарищ Каменюка, закупить сколько необходимо, а потом, в зарплату, пусть люди деньги вернут. Можно так сделать?
— Можно, а чего ж нельзя, — ответил Каменюка, вставая.
— Ну а что касается женщин, то сами подумайте, посоветуйтесь друг с другом, чтобы все соответствовало.
Меня коробило от шаровских эрзацев культуры, но я молчал. И Волков молчал, впрочем до поры до времени, и Майбутнев молчал, и Смола молчал — все молчали. Создавалось такое впечатление, что мы нуждались в грубой и горячей шаровской силе. И Шаров подчеркивал: «Я не намерен здесь штирли-мирли разводить (имелось в виду цирлих-манирлих), настоящее дело в белых перчатках не делается». И он впивался в нас недобрым, подозрительным глазом своим, чтобы найти и выковырять из нас всякое сомнение, а тем более насмешку. По сути я был первым заместителем Шарова. Иногда я думал: как же я низко пал после всего того, что было в моей жизни, когда малейшая несправедливость или грубое слово, произнесенное каким-нибудь руководителем, резало мне слух, да и не только резало, я готов был кидаться с кулаками на обидчика, защищать не только себя и не только других, я готов был защищать самую идею справедливости. А здесь я робко и выжидательно смотрел на окружающих — какова реакция — или застенчиво глядел в пол или на притихшего Майбутнева, который будто говорил: «А что зробишь?» Я вел свою тихую подловатую игру, полагая, что все то, что делает Шаров, мне крайне необходимо, ибо Шаров это тот единственный человек, который может создать настоящее хозяйство, настоящее изобилие, настоящие условия для производительности труда детей, а следовательно, и для их всестороннего развития. Шаров был тем единственным человеком, который мог примирить мою педагогическую систему с окружающим миром, прежде всего с тем многочисленным руководством, которое опекало нас.
Я это точно тогда понял и взял в расчет, когда приехала комиссия. Комиссия застала нашу дружную семью в трудовом порыве: каждый был на своем месте.