Иэн Макьюэн - Сластена
Однажды я отвлеклась от лекции и принялась изучать соседа. При ближайшем рассмотрении оказалось, что его пунцово-красные уши торчат из-за странных костных выступов по обеим сторонам черепа. Впечатление нелепости усиливалось еще и старомодной прической — классической военной стрижкой сзади и на висках, обнаруживавшей глубокую бороздку на затылке. Грейторекс напомнил мне Джереми и, что было менее приятно, некоторых математиков на младших курсах в Кембридже, тех, кто измывался и унижал меня на семинарах. Впрочем, выражение его лица было обманчиво: он отличался стройностью и атлетическим телосложением. В мыслях я дорисовывала ему волосы, так чтобы они скрывали промежуток между кончиками ушей и головой и, в частности, прикрывали его воротник, что в то время разрешалось уже и в Леконфилд-хаусе. Горчичного цвета клетчатый твидовый пиджак также подлежал устранению. Даже с того места, где я сидела, мне было видно, что узел его галстука слишком мал. Нужно было, чтобы в конторе его называли Максом; нужно было, чтобы он убрал подальше свои отвертки. Он писал коричневыми чернилами — это тоже следовало изменить.
— Итак, возвращаюсь к своему первоначальному тезису, — заключил капитан ВВС в отставке Джоуэлл. — В конечном итоге, величие и стойкость марксизма, как и любого другого теоретического построения, основывается на его способности соблазнять умных мужчин и женщин, и подобному искушению это учение действительно может вас подвергнуть. Спасибо.
Осоловелые студенты поднялись с мест и уважительно проводили лектора. Когда он ушел, Макс повернулся и посмотрел на меня. Наверное, вертикальная бороздка у основания его черепа обладала телепатической чувствительностью. Он словно знал, что я полностью перерисовала его портрет.
Я отвернулась. Он указал на авторучку у меня в руке.
— Подробные конспекты?
— Это было восхитительно, — сказала я.
Он было начал что-то говорить, но затем передумал, с нетерпеливым жестом отвернулся от меня и вышел из аудитории.
Все же мы подружились. Я уже говорила, что он напоминал мне Джереми, и лениво думала, что он предпочитает мужчин, хотя и надеялась, что ошибаюсь. Мне не следовало ожидать, что он когда-либо заговорит со мной об этом, особенно в конторе. В мире спецслужб гомосексуалистов презирали, по крайней мере внешне, поскольку они были уязвимы для шантажа, а значит, не подлежали приему на службу в разведку и контрразведку, и следовательно, заслуживали презрения. Однако мои грезы о Максе, по крайней мере, могли означать, что я постепенно избавляюсь от горестных мыслей о Тони. А Макс (так, пыталась я внушить коллегам, его следовало называть) был достойным кандидатом. Поначалу мне казалось, что мы можем гулять по городу вместе с Шерли, втроем, но Шерли сказала, что он ее пугает и не заслуживает доверия. Да к тому же он не любил пабы, сигаретный дым и громкую музыку, так что мы часто сидели после работы на скамейках в Гайд-парке или на Беркли-сквер. Он не мог говорить об этом, и я, конечно же, не спрашивала, но мне казалось, что некоторое время он работал в Челтнеме, в радиоэлектронной разведке. Ему было тридцать два, и он жил один в крыле большого родового дома близ Эгема в излучине Темзы. Макс неоднократно приглашал меня в гости, но все это было несколько расплывчато, так что я так и не собралась к нему съездить. Он происходил из семьи ученых, учился в Винчестере и Гарварде (где получил диплом юриста, а затем и диплом по психологии); все же ему казалось, что он занялся в жизни не тем, что ему следовало бы изучать что-то практическое, например инженерное дело. Когда-то он даже хотел стать подмастерьем у женевского часовщика, однако родители его отговорили. Его отец был философ, мать — социальный антрополог, а Максимилиан был их единственным ребенком. Они хотели для него жизни ученого и интеллектуала и не считали, что ему следует работать руками. После недолгого и нудного периода преподавания на краткосрочных курсах, после нескольких лет вольной журналистики и путешествий, благодаря знакомству с деловым партнером своего дядьки он поступил на службу в нашу контору.
Весна в тот год выдалась теплая, и наша дружба расцветала вместе с деревьями и кустарниками, окружавшими парковые скамейки. В начальную пору нашего знакомства я, забегая вперед, довольно бестактно спросила его, не могло ли давление ученых родителей стать причиной его исключительной застенчивости. Вопрос этот обидел Макса, словно я оскорбила его семью: у него было типично английское неприятие психологических объяснений. Он сухо ответил, что не признает за собой этого свойства. Если он и сдержан с незнакомцами, то это только потому, что ему кажется благоразумным держаться настороже до тех пор, пока он не поймет, с кем имеет дело, а с людьми, которых он знает и которые ему нравятся, он совершенно не скован и спокоен. Так оно и оказалось. Отвечая на его вполне вежливые и благожелательные вопросы, я рассказала ему обо всем — о своей семье, о Кембридже, о не слишком хороших оценках по математике в дипломе и о колонке в «?Квис?».
— Я слышал о колонке, которую ты вела в газете, — сказал он, к моему удивлению. А потом сделал комплимент: — Говорят, что ты прочитала все на свете, по меньшей мере, все стоящее. В общем, что ты дока в современной литературе.
Замечательно встретить человека, с которым можно было наконец поговорить о Тони. Макс даже слышал о нем в связи с какой-то правительственной комиссией, учебником истории, да еще по какому-то поводу — кажется, имевшему отношение к спорам о государственной поддержке искусства.
— Как, говоришь, назывался его остров?
У меня произошел сбой в памяти. Я ведь хорошо помнила это название. Синонимичное смерти.
— Из головы вылетело, — сказала я.
— Финский? Шведский?
— Финский. Один из Аландских островов.
— Не Лемланд?
— Кажется, нет. Ну ничего, я вспомню.
— Скажи мне, когда вспомнишь.
Меня удивила его настойчивость.
— Почему это для тебя важно?
— Видишь ли, я довольно много путешествовал по Балтике. Десятки тысяч островов. Одна из самых охраняемых тайн современного туризма. Слава богу, что летом все мчатся на юг. Твой Каннинг, надо сказать, был человек со вкусом.
Мы оставили эту тему. Примерно месяц спустя мы сидели на Беркли-сквер, пытаясь восстановить в памяти слова известной песни о певшем на площади соловье. Макс поведал мне, что он — пианист-самоучка. Он, оказывается, любил наигрывать эстрадные мелодии и душещипательные песенки сороковых и пятидесятых — музыку, такую же немодную, как его прическа. Я помнила эту песенку по школьному спектаклю. Мы не то напевали, не то наговаривали чудесные слова — «Я прав иль я не неправ / Но я готов поклясться / Когда ты появилась, улыбнувшись / Тот соловей…» — когда Макс запнулся и спросил меня:
— Остров Кумлинге?
— Да, точно. Откуда ты знаешь?
— Мне говорили, что он восхитительно красив.
— Мне кажется, Тони нравилась его обособленность.
— Должно быть, так.
Весна расцветала все ярче, а вместе с ней — и мое чувство к Максу, достигавшее накала наваждения. Когда я была не с ним, а, например, проводила вечер с Шерли, то чувствовала пустоту и беспокойство. И напротив, испытывала облегчение, вернувшись на работу, когда видела его голову, склоненную над бумагами через несколько столов от меня. Но этого, конечно, было недостаточно, и вскоре я начинала торопить нашу следующую встречу. Похоже, я действительно испытывала склонность к мужчинам, скажем так, неуклюжего, старомодного типа (Тони не в счет) — долговязым, худым, умным и образованным. В манере Макса было нечто отчужденное и строгое. Его всегдашняя сдержанность смущала меня, но и вызывала во мне странную восторженность. Меня беспокоило, что на самом деле я ему не нравлюсь, но он слишком вежлив, чтобы сказать мне об этом. Я предполагала, что он следует целому кодексу неких частных правил, тайным понятиям о надлежащем поведении и цивильности, которые я постоянно нарушала. Но беспокойство лишь обостряло мой интерес к нему. Пожалуй, темой, которая его оживляла, предметом, который сообщал некую теплоту его манере говорить, был советский коммунизм. Макса можно было назвать классическим солдатом «холодной войны». Тогда как иные противники коммунизма говорили о своем отвращении и впадали в ярость, Макс полагал, что благие намерения в сочетании с неизменной человеческой природой привели целые народы к ужасающей трагедии и неизбежной западне. Фатальным образом права на счастье и личный успех оказались лишены сотни миллионов человек во всей советской империи. Никто, включая руководителей советского государства, не избрал бы для себя такое будущее. Поэтому выход необходимо было искать в переговорах, не теряя лица, в терпеливом убеждении и укреплении доверия, но при этом твердо оппонируя чудовищной идее, как он ее называл.