Николай Крыщук - Кругами рая
Сейчас ему казалось, что, попроси у него Дуня через стенку стакан молока с гренками, он отдал бы за это библиотеку.
Он выполз на кухню, поставил джезву на огонь и пошел в ванную. Полотенце обнаружилось под ногами. Жирные стены давно не мыты. Надо бы их календулой, что ли, или хоть содой протереть, крючки на липучках то и дело отваливаются. В который раз за сегодняшнее утро ему пришлось нагнуться, и на этот раз сердце ответило чужим непониманием: сначала несколько раз гулко перевернулось, как в кипятке, потом принялось ныть и тосковать.
Обмылок выпал из рук, он решил не спасать его и долго смотрел, как тот тает под струей горячей воды. Так прошло минуты две. Старик наслаждался уничтожением мыла, точно ребенок, наблюдающий сокрушительную работу времени и природы.
– Полная остановка мыслительной деятельности, – произнес он вслух. – Ничего хорошего. Ни-че-го хорошего!
От кофе он решил сегодня отказаться. Последний, уже трижды использованный пакетик «Липтона» лежал в блюдце и был похож на убиенного и обмытого дождем птенца. Налил стакан молока из холодильника и пошел искать нож.
Единственный в доме режущий нож с деревянной ручкой валялся в раковине. В мыльной мясной, рыбной воде. Прикоснуться к нему было невозможно. Тем более горячий кран отдыхает до конца месяца.
К этому оскорбительному месту нахождения ножа он за целую жизнь так и не привык. И сердце, смешно сказать, было с ним согласно. Он даже закинул в рот таблетку нитросорбита.
Давно уже свыкся он с мертвым таймером на кухне; с часами, которые показывают время не только разных суток, но, кажется, и столетий; не обращал внимания на то, что рубашки, часы, очки пропадают на годы и потом внезапно появляются; мигрирующие острова на потолке и иссыхающие монголы порванных обоев – все это были части его интерьера. Дуня подчеркнуто хозяйством не занималась, никогда, творчество было на первом месте.
Он с разрухой сживался легко. Да и боялся он, что ремонт обречет его на перманентное обустройство семейной жизни, которой не было, и отвлечет от того, что он считал главным. Для мелких работ сгодился бы Алешка, но он давно уже перешел на телефонное общение.
Любой вбитый гвоздь, казалось, мог узаконить порушенные в семье отношения. Новость в доме (тот же гвоздь) подчеркнула бы, что, пока ты отсутствовал, многое изменилось, целая жизнь, вообще говоря, без тебя прошла. А так – будто и не уходил. Это для Алешки.
В каком-то фильме больным летаргическим энцефалитом на время возвращают память и они начинают жить с того места и в том времени, когда лишились ее. «Я хочу отбивную с кровью», – говорит один. «Надо подрезать деревья», – командует другой. «Какой сейчас год?» – спрашивает его доктор. «Двадцать шестой, глупыш!» – «Хотите выпить? Это опять законно».
Картина страшноватая, конечно.
Да и все эти соображения были беспомощными, слов нет, но он все же продолжал держать свою надежду в этом глухом, пассивном противостоянии быту. Только вот нож в раковине!..
Дуня наверняка не спит. Она уверена, что он загубил ее талант. Творит теперь втайне от всех. Сейчас, должно быть, к юбилею пишет его портрет. Он подсмотрел. Колорит немного латиноамериканский. Сикейрос какой-то.
– Злой человек, – произнес старик и печально посмотрел на свое отражение в стекле таймера, напоминающее выцветшую от времени сепию. – Так стареют птицы. А мы этого не замечаем. А? Прыщик? – Он провел пальцем по крылу носа, который круглосуточно пребывал в состоянии полета и вдохновения. – Может, под соусом вечности сойдет?
Он решил позавтракать в кафе, а до того заглянул в туалет. Унитаз открыл на него зев, обнажив его до заднего маленького язычка. Отстраненность образа ничуть не порадовала. Пусть юноши принимают это за игру фантазии, он-то понимал: сердце.
Улица оглушила и обдала совсем не утренним жаром. Он снова подумал о Дуне. Хоть бы попрекала она его, что ли? Все жизнь. А так… Доживают по соседству, отмечая семейные годовщины деликатными подарками и оставляя на кухне записочки о случившихся звонках.
Такое мирное сосуществование старило обоих. Поскандалить бы как следует, выговориться. Но, видимо, оба потеряли кураж. Даже ругаться им стало неудобно, вот ведь чепуха какая! Стесняются друг друга.
Удивляло же его сейчас то, что жену он любил теперь больше, чем когда-нибудь раньше. Для него самого это было новостью. С чего, казалось бы? Всё против.
Бунин написал в момент не полного, наверное, протрезвления про разлюбившую женщину, для которой «прошлого нет». Старик всегда был уверен, что человек ничего не способен забывать, что все это только метафора, отговорки, фигура речи, в лучшем случае искреннее заблуждение. Забыть совсем нельзя, иначе как через лоботомию или удар поезда. Не поезд же он, в самом деле!
Но Дуня и не притворялась, нет, она приняла решение. И вот это было безнадежно. Человек, принявший решение, бывает опасней, чем стихийный безумец (впрочем, и всякое решение – своего рода безумие). Это что-то вроде замка с потерянным ключом, при том что заперся-то изнутри.
С настроениями жены он справлялся легко, любую комбинацию мог распутать ювелирно. Но если в головку ее попадала идея, которую она сама затруднялась, да и не хотела высказать, тут он начинал тосковать и полагался только на время. Раз в год примерно она принималась переставлять мебель, и предотвратить это было невозможно, как нагрянувший посреди ночи праздник.
Она там, может, уже и пальцы все изломала, пытаясь выйти, но как это, скажите, ей сделать? Только он и способен был помочь. Но это было невозможно. Потому что вычеркнут. Потому что его полное отсутствие и есть смысл ее решения.
Так он часто думал об этом и жалел ее. Эта жалость и была его любовь, которой, впрочем, никто у него теперь не просил. Как это мучительно, что нельзя сказать хотя бы слово. Но нельзя. Запрет.
Смеетесь вы, что ли?
Ему вспомнилось сейчас, как Дуня нюхает цветы. Глубоко, будто пьет.
Вспомнил он это не случайно, а потому что повел лицом на запах и увидел свесившиеся прямо над его головой с бельэтажного балкона цветы. Желтые и розовые, они были похожи на маленькие граммофончики и просили сорвать их. Это немного отвлекло. Да и уж как-то очень он расплавился от своих благородных переживаний.
Старик огляделся вокруг. Рост, в общем-то, позволял. Он стал подпрыгивать, и с третьего раза цветок оказался у него.
С цветком в руке он всегда чувствовал себя глупо, теперь же и вовсе не понимал, куда его пристроить. Отнести Дуне? За этим, наверное, и срывал?
Мимо проходила старушка, ведомая йоркширским терьером. За ней девушка с коляской. Щеки девушки втянулись, рот ее был сосредоточен на карамели. Старик выбрал девушку.
– Возьмите, пожалуйста, – сказал он.
Девушка, наблюдавшая его кульбит, посмотрела недоверчиво, но цветок все же приняла.
– Это петуния.
– Петуния, – подхватил он. – Какое детское, целовальное слово! – И, чтобы отомстить за свой позор, уже на ходу, полуобернувшись, прибавил строго: – Запомните, «бельэтаж» произносится без мягкого знака. Белетаж. Белетаж. Запомните?
В кафе простудно пахло свежим кафелем и отчетливо гремела посуда. Посудомойки все были молоденькие и невыспавшиеся, что старику почему-то понравилось. Он взял творог со сметаной, сосиску в тесте и чай. Народу было много: постояльцы дешевых гостиниц, холостяки, загулявшиеся с вечера парочки и редкие представители богемы, которых можно было распознать по чуть брезгливому и при этом почти нездешнему взгляду.
Старик подсел за столик молодого человека.
У того был явно гриппозный вид. А может быть, наркоман? Глаза, ненормально веселые, блестели, будто искали случая для приключений. Кашель и насморк душили, рука то и дело сжимала горло. Пустой чай, стоявший перед ним, давно остыл. Несколько раз с веселым вызовом он глянул на старика и вдруг сказал:
– Хочешь, на стол кашляну?
Старик не задумываясь пододвинул к нему тарелку с недоеденным творогом и ответил:
– Покорнейше прошу!
– Ты не кришнаит? – удивился парень.
– Нет, нет! – старик усмехнулся, но не этому предположению, скорее всего, туберкулезника, а тому, что вспомнил, как мама, жившая последний свой год исключительно информацией из наушников, кришнаитов называла «крышоловами».
Аппетит, однако, пропал. Сердце снова напомнило о себе, и как-то странно изменился слух. Вдруг прекратились и звон посуды, и голоса, и кашель соседа, зато отчетливо стало слышно шептание мотыльков у занавески.
Он опирался обеими руками о стол и чувствовал, что в любую секунду может упасть. Раньше ему казалось, что слова «я сейчас упаду» – не более чем преувеличение.
Но старик устоял, выпрямился, как-то даже горделиво выпрямился и сказал тихо:
– А теперь покамест… Позвольте пожелать вам доброго утра».
На улице ему стало намного лучше. Дышалось еще, правда, с трудом. В одной радиопередаче он услышал: «Больная дышала глубоко, как шум прибоя». Ну что ж, примерно так. Да.