Тони Мориссон - Любовь
– Нет. Это вообще не очень была радостная свадьба. Хотя Билл Коузи был завидным женихом. На мое место многие претендовали.
Джуниор снова принялась изучать фото.
– А это что за парень?
– Наш шафер. В свое время очень известный музыкант был. Ты молода слишком, вряд ли ты о нем слышала.
– Об этих людях вы и пишете?
– Да. Ну, о некоторых. Главным образом о Папе – моем муже то есть, – о его родственниках, его отце. Ты не представляешь себе, какое это было благородное семейство, какие все были утонченные. Причем когда еще – во времена рабства!…
Тут Джуниор перестала слушать – и сразу по двум причинам. Одна состояла в том, что она разуверилась в желании Гиды писать книгу; той не писать хотелось, а болтать, хотя зачем ей платить кому-то, чтобы разводить турусы на колесах, Джуниор для себя еще не уяснила. Второй причиной был мальчишка, который ежится во дворе. Тихо слышались скребки лопатой – он там сгребает талый снег, потом постукивание – колет лед.
– А он что – живет здесь?
– Кто?
– Тот пацан во дворе.
– А, это мальчишка Сандлера. Он помогает нам – сбегать куда-нибудь, двор подмести. Хороший мальчик.
– И как его зовут?
– Роумен. Его дед дружил с моим мужем. Вместе рыбачили. У Папы было две яхты, вон как Одну именем первой жены назвал, а вторую моим.
Шестнадцать, может, и старше. Какая шея!
– …Он всяких выдающихся людей брал ловить рыбу в открытом море. Шерифа, например – Чиф Силк, «Начальник Силка», так его называли. Лучшим был другом папиным. Еще знаменитых певцов, руководителей разных джазов. Но брал и Сандлера, хоть тот и просто работяга с консервного – тогда местные почти все там работали. Папа со всеми умел общий язык найти…
Ему бы в этих старушечьих апартаментах вряд ли понравилось.
– Все обожали его, и он всем тоже добро делал. По завещанию он, конечно, почти все мне оставил, а некоторых послушать, так жена пусть как хочет перебивается…
Вроде как те, в спортлагере, что играли в баскет, а мы смотрели сквозь проволочную сетку, задирали их. Они оглядывались, кой-что нам тоже обещали в таком же духе.
– Мне повезло, я знаю. А моя мать сначала была против. Папин возраст, да все такое. Но Папа умел по-настоящему ухаживать, если оно того стоило. И вишь ты, как получилось. Почти что тридцать лет полного счастья…
Охрана выходила из себя. Гоняли ребят, срывали на них зло, потому что с нами-то что сделаешь - все равно смотрим, и слюнки текут, фанатки этакие, а у них футболки насквозь мокрые от пота.
– Ни он, ни я ни разу на сторону и не глянули. Но уж отель на себе тащить – это, я тебе скажу, работенка. А все было на мне. И ни на кого нельзя положиться. Ни на кого…
Шестнадцать минимум, может, больше. Тоже в баскет гоняет. У меня глаз верный.
– Да ты слушаешь меня, нет? Я сообщаю тебе важную информацию. Ты должна будешь все это записать.
– Я запомню.
Через полчаса Джуниор вновь натянула кожаную куртку. Когда Роумен увидел ее на подъездной дорожке, подумал, должно быть, то же, что и его дед, и помимо воли расплылся в ухмылке.
Джуниор это понравилось. Однако неожиданно у него, совсем как у тех мальчишек из лагеря, опустились плечи – изобразил безразличие: я, мол, тут ни при чем, отошьешь, так и ладно, а может, все-таки подрулить невзначай? Времени на то, чтобы выбрать тактику, Джуниор ему не дала.
– Только не надо мне рассказывать, что ты этих старух тоже пялишь.
Тоже!
Роумен смутился, но неловкость смыло волной гордости. То есть она считает, что я на это дело способен. Что оприходую любую, кого захочу – и по две, Тео, и по две!
– Они тебе так сказали?
– Нет. Но втихаря об этом подумывают, зуб даю.
– А ты им родственница?
– Еще чего. Я тут теперь работаю.
– И чего делаешь?
– Да так, всякое разное.
– Это что значит «разное»? Например – что?
А Джуниор приспичило Божий дар пустить в ход. Посмотрела сперва на лопату в его руках. Потом на его ширинку и наконец взглянула в лицо.
– У них там есть такие комнаты, куда они ни в жисть не заходят. А там диваны и все-все.
– Да ну?
Ах, молодежь, господи! Интересно, они по-прежнему называют это влюбленностью?- этот магический топор, что с маху отсекает весь мир, так что двое стоят одни и трепещут. Но как бы они его ни называли, это неопределимое нечто готово перешагнуть через что угодно, всегда берет себе самый удобный стул, самый сладкий кусок, правит на земле, по которой ходит – будь то дворцовый парк или гнилое болото, – и себялюбием красуется. Когда я еще не дошла до этой своей бубнежки, случки я видала всевозможные. Чаще всего то, что планировалось на сезон, длится две ночи. Некоторые, особо рисковые, этакие любители оседлать волну, похваляются исключительным правом называть свои потуги настоящим, высоким именем, пусть даже в их кильватерной струе все тонут. Люди без воображения кормят это чудище сексом – пародией на любовь. Они не знают, как это бывает по-другому, лучше, когда никто ничего не теряет, а все только обогащаются. Но чтобы так любить – тихо и без вывертов, - необходимо наличие интеллекта. Но этот мир театрален донельзя, и,может быть, поэтому многие норовят его переиграть, перетеатралить, все свои чувства выставить напоказ, только чтобы доказать, дескать, они тоже способны что-то выдумать: то есть всякую картинную хрень вроде схваток не на жизнь, а на смерть, измен и прочего поджигания простынь. Разумеется, все впустую. Этот мир каждый раз их переигрывает. Пока они рисуются, выпендриваются, копаются в чужих могилах, сами себя вздергивают на крест и с безумным видом бегают по улицам, вишни потихоньку из зеленых делаются красными, устрицы болеют жемчугом, а дети ртом ловят дождевые капли – должны вроде быть холодными, а они теплые; теплые и отзывают ананасом, но вот они все тяжелее, чаще, и уже такие частые и полновесные, что никак не получается ловить по одной. Плохие пловцы поворачивают к берегу, а хорошие ждут серебряного ветвления молнии. Набегают бутылочного цвета тучи, сдвигая дождь в глубь суши, где пальмы притворяются, будто потрясены ветром. Женщины бегут кто куда, прикрывая волосы, а мужчины к ним пригибаются, обнимая за плечи и прижимая к груди. В конце концов я тоже бегу. Я говорю «в конце концов», потому что я люблю хорошую грозу. Я именно из тех людей на полубаке, что, раскинув руки, пытаются лечь на ветер, когда вахтенный уже орет в мегафон: «Всем вниз!»
Может быть, это потому, что в такую погоду я родилась. Утром, которое и рыбаки и береговые птицы сразу признали зловещим. Мать, как тряпка вялая в ожидании запаздывающего ребенка, вдруг, говорит, вскинулась, оживилась и решила пойти развесить постиранное. Только потом сообразила, что это она опьянела от чистого кислорода, которого всегда много перед грозой. Развесив полкорзины, заметила, что день стал черным, а я начала бить ногами. Она позвала моего отца, и вдвоем они меня вынули прямо под дождь. Можно сказать, что я как-то отмечена этим переходом из лонных вод прямо в ливень. Примечательно, кстати, что, когда я первый раз увидела мистера Коузи, он стоял в воде, прямо в море, и свою жену Джулию держал на руках. Мне было пять лет, ему двадцать четыре, и ничего подобного я никогда прежде не видала. Она покоилась в его объятиях, закрыв глаза, качая головой; светло-голубой купальный костюм раздувался и опадал, когда набегающие волны умножали силу ее мужа. Она подняла руку, тронула его за плечо. Он ее крепче прижал к груди и вынес на берег. Тогда мне показалось, что слезы у меня выступили от солнца, а вовсе не из-за всех этих пенорождённых нежностей. Но девять лет спустя, когда я услышала, что ему нужна прислуга в доме, я всю дорогу до его крыльца бежала бегом.
То, что осталось от уличной вывески, выглядит как «Каф…ерий Масейо», но на самом деле эта забегаловка – моя. То есть моя-то моя, но… не важно. Для Билла Коузи я кухарила уже чуть ли не полета лет, но тут он умер, и не завяли еще похоронные цветы у него на могиле, как к его женщинам я развернулась задом. Что могла, я для них сделала; настала пора уходить. Чтобы не сдохнуть с голоду, стала брать на дом постирушку. Но клиенты, которые то и дело приходили, уходили, стали раздражать меня, и я сдалась на уговоры Масейо. Он приобрел к тому времени кое-какую известность своей жареной рыбой (снаружи черной, будто сажа, и хрустящей, а внутри нежной, как слоеное пирожное), но вот гарниры у него неизменно навевали тоску. А то, что я делаю с окрой [14] со сладким картофелем, какой я готовлю хопинджон [15] – да что угодно назовите, - может заставить все нынешнее поколение невест на выданье со стыда сгореть, хотя они теперь в этом смысле все равно что мертвые – сраму не имут. Когда-то в каждом приличном доме был серьезный повар – который поджаривал хлеб на огне, а не в алюминиевой коробке; кто не машиной, а ложкой вбивал воздух в тесто-болтушку и знал секрет коричного хлеба. Теперь-то, что ж, это все ушло. Люди дожидаются Рождества или Благодарения, чтобы отдать должное кухне. Иначе им пришлось бы всем собраться в «Каф…рий Масейо» и молиться, чтобы я не свалилась замертво у плиты. Прежде я на работу ходила всю дорогу пешком, но потому меня начали опухать ноги, и пришлось уволиться. Несколько недель я лежала целыми днями у телевизора, но здоровье не поправлялось, и тогда Масейо постучался в дверь и сказал, что не может больше мириться у себя с пустыми столиками. Дескать, если я еще раз приду к нему на выручку, он с радостью будет каждый день возить меня на машине из бухты Дальней в Силк и обратно. Я объяснила ему, что дело не только в ходьбе – мне и стоять-то трудно. Но он и это продумал. Раздобыл для меня высокое кресло на колесиках, чтобы я могла кататься от плиты к разделочному столу и к раковине. С ногами у меня потом стало получше, но я так привыкла к колесному транспорту, что больше не могу от этого кресла отказаться.