Николай Псурцев - Тотальное превосходство
Звук потряс и меня, и всех рядом живущих, звук совершенно не походил на человеческий — так плачут слоны, так тоскуют гиппопотамы.
Вырвавшееся вместе со звуком жаркое, плотное облако строгого и сурового газа, несмотря на ветер и дождь, я думаю, еще долго и беспощадно косило по улицам и площадям несчастных московских граждан…
Сердце скакало по ребрам. Тяжело и беспорядочно. Будто пьяная и оттраханная накануне всласть и с оттягом, кем-то, большими мальчишками например, неважно, первоклассница решила вдруг, очумевшая в одночасье от счастья и боли, поиграть в стандартно-тривиальные классики…
Мелодию Ришара Кошиянте отчетливо вышибло из головы, а слова, в свою очередь, разметались какие куда, как осколки оконного стекла после выстрелов или взрыва. Я пытался поймать их, и слова и мелодию, хватал их руками, прикусывал ртом, тянулся вслед им, уходящим и убегающим, ушами и носом, надеялся, что смогу хоть ненадолго удержать их жестко и решительно смыкающимися веками… Но тщетно. Но бесполезно.
От бессилия, безнадежности и тоски уронил голову на лобовое стекло неприступного «хаммера», лицом вперед, не затылком, не висками, сверху вниз, от крыши в сторону капота. Дворники били меня по щекам. Больно. Однако приятно. Я лизнул стекло, тронутый осторожно и опасливо неожиданной жаждой, и заулыбался удовлетворенно. Больно, однако приятно.
Я — дитя. Я — младенец. Я — грудничок. Я упал и будто бы родился наново. Мне было мокро, холодно и неуютно. Так можно и умереть. От разочарования и обморожения. И незащищенности. Совсем недавно еще я чувствовал себя в полной безопасности, а теперь вот меня может обидеть каждый. Еще какие-то секунды назад я млел от тепла, а теперь вот дрожу болезненно и безобразно. Я надеялся, что новый мир будет лучше, чем тот, в котором я пребывал после своего зачатия, или хотя бы таким же, а он оказался неожидаемо свирепым, жестоким и гневным… Так было на самом деле — когда-то, три с лишним десятка лет назад, так случилось сегодня опять.
Песню украли у меня. Обидно. А до этого сбили меня с ног. И вынудили вслед снова пережить свое собственное рождение — не так остро, конечно, как в первый раз, но все-таки тем не менее убедительно ощутимо. Но ни радости мне такое переживание не принесло, ни печали. Я не сожалел о том, что родился, но и удовольствия от того, что однажды это произошло, я не испытывал тоже. Повторение ощущений своего первого и на сегодняшний день последнего, как я понимаю, рождения просто очередной раз подтвердило мне, что я все еще до сих пор продолжаю жить и что я все еще до сих пор так и не умер…
Я видел сейчас все наоборот. Как младенец — определенно. Все предметы, и люди, и дождь в том числе, представали перед моими глазами перевернутыми. Машины ехали вверх колесами, люди шли вверх ногами, а дождь не падал, как ему положено по закону, а поднимался вверх в противоположность своему обыкновению — как ему в соответствии с тем же самым законом не полагалось совсем…
Водителя, сидевшего за рулем нераспечатанного до сего часа «хаммера», я видел тоже, разумеется, наоборот… Но я его видел, мать его, видел! Через лобовое стекло. Оно оказалось более прозрачным, чем стекла боковые… Внизу лоб, вверху подбородок. Волосы подо лбом, седые, клочкастые, наверное, сальные, наверное, нечесаные, наверное, немытые, рот под подбородком, наверное, слюнявый, наверное, беззубый, наверное, мелкий…
Все неправда!
Он великолепен, этот самый водитель молчаливого «хаммера»! У него безупречные волосы, и у него идеально начерченный рот. И вообще — он строг и мужествен и одновременно лукав и усмешлив. Он много знает и о многом успел подумать. Он наслаждается жизнью, и он в каждую секунду готов умереть. Он точно представляет, кто он такой, и он, без всякого сомнения, контролирует каждый свой шаг… Он великолепен — это действительно так!
Я не мог поверить!.. Мне казалось, что я сплю и вижу сны. Умереть, уснуть и видеть сны — что-то в этом роде. Только я пока был еще жив… Мне чудилось, что меня затискали и затолкали галлюцинации. Мне мерещилось, что я — это не я, а некий неизлечимый мудак, совсем не по праву обретший когда-то жизнь на этой земле!..
За рулем сурового «хаммера» сидел мой Старик! Да, да, именно тот самый Старик, изображения которого таились сейчас в багажнике моего японского автомобиля, три портрета которого, вынуждающие меня до слез желать жизни и до боли мечтать о смерти, я хотел сегодня где-то припрятать, далеко, глубоко, но только с условием, чтобы когда-нибудь тем не менее мне можно было бы их очень непросто найти…
Неужели я на самом деле видел только что перед собой того самого своего Старика?! Но это исключено! Но такого не может быть!
Но все-таки такое случилось… Небывалое бывает — это уже, по-моему, Петр I. Внутри неприступного (недоступного) «хаммера» и правда сидел мой Старик.
Я тяжело и грозно уронил кулаки на стекло. Матерился, ярился. Пробовал прогрызть зубами в стекле дырку, пытался расплавить стекло хлещущим обильно и неудержимо из моих глаз пламенем, выдувал из ноздрей напористо и сосредоточенно воздух, желая таким образом заставить стекло поддаться, прогнуться и лопнуть или, по крайней мере, хотя бы треснуть, хотя бы…
Дождь по-прежнему старательно избегал соприкосновения со мной. Небо сочувствовало мне. Мне даже казалось иной раз, что оно что-то нервно и тревожно кричит мне в самые уши, вроде как предупреждает меня о чем-то, вроде как хочет от чего-то меня уберечь…
«Хаммер» подло и нагло выскользнул из-под меня — взяв с места предельную для мощности его двигателя скорость. Асфальт стремительно поднялся ко мне снизу и бесцеремонно пхнул меня по ногам, по животу, по груди, по разжатым ладоням рук, по подбородку, по губам, весомо, больно… Я хотел было подняться — я был в состоянии, — но дождь меня тотчас прибил обратно к земле.
Небо теперь отчего-то перестало меня поддерживать. Видно, я сделал что-то не так. Верно, я в чем-то его не послушался. Судя по всему, мне следовало бы, конечно, отнестись к его предупреждениям с большим вниманием. И пониманием. И почтением… Но человек глуп. Он редко слышит даже себя самого.
Кто-то крикнул из какой-то машины, из проезжающей мимо, или из той, что остановилась рядом, руководимая своим любопытствующим хозяином, кто-то высек из себя ослепительно и обжигающе, что я пидор сраный и что мне на х… надо оторвать сейчас все, что можно мне вообще оторвать, а кто-то прицельно и сугубо принципиально метнул-швырнул в меня пустой бутылкой, хорошо, что пустой, дай бог ему за это здоровья и счастья; бутылка попала мне в нижнюю часть подбородка, рассекла кожу — дождь промыл рану, кровь смешалась с водой, боль растворилась в негодовании.
Подтолкни падающего, убей ближнего — светлый, восхитительный Ницше! Я не падающий, и я вовсе никому не ближний… Мои веселые соотечественники, те самые, что орали сейчас мне про мою сексуальную ориентацию и которые только что кидались в меня бутылками, бутылкой, вряд ли поймут когда-нибудь то, о чем я в эти минуты подумал, ну а если я им что-то все-таки, несмотря ни на что (несмотря на их невежество, на неукротимое и сверх меры агрессивное стремление к бездумию, несмотря на многомесячные холода, от которых коченеют их воля и их устремления, и т. д. и т. п.), объяснить и сумею, то вряд ли они тогда со мной и со сделанными мною выводами отыщут возможность для себя согласиться…
Нет, с нескрываемым возмущением заявят они, они вовсе даже и не собирались подталкивать падающего, а уж тем более этого падающего, то есть, собственно, ближнего своего убивать, это же ведь скверно, это же ведь дурно и вообще противоречит законам христианской и уж тем более православной морали, они просто банально и привычно желали согнать меня с мостовой, чтобы я не мешал их проезду, чтобы я не нарушал их спокойствия, пусть ненастоящего, пусть иллюзорного, а грубы и непримиримы так были, то тоже в действительности оттого лишь всего, что и с ними самими точно так же ведь все и всегда обращались, считали их за говно, за пыль, за ничтожество, никто и никогда в них не видел людей (не Америка, мать ее, чай), и не слышал, и даже подобного не предполагал…
А почему, спрошу я тогда их, эти так называемые все столь брезгливо, пренебрежительно и уничижительно к вам относились? И отвечу им сам, даже и не пытаясь дождаться их робких, нелепых и несвязанных слов. А потому, что вы сами — искренне — никогда за людей себя не держали. Были твердо уверены — в самой глубокой своей глубине, — что вы и вправду говно, и пыль, и ничтожество… Круг замкнулся. Все просто.
Но грозили они мне оторвать у меня все, что оторвать у меня возможно, и запустили остервенело в меня бутылкой тем не менее всего-то лишь оттого, что неосознанно, но безоговорочно вместе с тем подчинились инстинкту — подтолкни падающего, убей ближнего… О, если бы эти люди творили такое сознательно и контролируемо, они все, без всякого тогда исключения, имели бы полное право называть себя и считать себя безусловно Великими!