Леонид Леонов - Пирамида. Т.1
Логика действий складывалась так. Надо было поначалу лихой кавалерийской рубкой какого-нибудь все равно обреченного объекта, старо-федосеевского в данном случае, довести его до отчаянного вопля в виде жалобы на фининспекторский перегиб, откуда надзирающие инстанции узнали бы о безвестном дотоле чиновнике с неукротимо-классовым подходом. Заслуга воина всегда мерилась воплем и корчами врага, наиболее убедительными уху и глазу военачальника. При тогдашней вражде к религии любое чиновничье усердие, даже с превышением власти, отмечалось похвалой и, некоторый срок спустя, служебным поощрением. Приходилось как бы наступить на птичье гнездо и выслушать неизбежный при этом хруст всяких там косточек, скорлупок и былинок. Что касается совести, досадного атавистического страха души утратить нечто, с чего якобы и началось, то в конце концов всякий вправе защищаться от замахнувшегося врага. Как раз в паузе томительной нерешительности и просвистел над ухом у Гаврилова косарь лоскутовского мальчишки. Не ужас гибели или радость сохраненной жизни испытал он в первое мгновенье, — лишь облегчительную благодарность кому-то — за приоткрывшийся ему доступ в высоту... даже попытался продлить в памяти тот благословенный, скользнувший по виску железный ветерок, который почудился ему взмахом приближающегося крыла. «Ага, проклятый ворон, коршун, орел или кто там, наконец-то заприметил фининспектора на его скифской скале и вот, не без гурманского отвращенья, пристраивается сбоку клевать гадкую гавриловскую требуху... ничего, попривыкнешь!» Даже ощутил себя ненадолго в ряду своих великих предтеч, вроде Марата или Джордано Бруно, но только ему пофартило в смысле абсолютной бескровности, хотя в принципе Гаврилов не отказывался от положенной порции боли, лишь бы не выбила его в самом начале из ритма обновленной жизнедеятельности. Вражеская вылазка удваивала его шансы на скорейшее восхождение и, конечно, в случае судебного следствия, духовный сан не позволил бы старо-федосеевскому попу отрицать факт покушения на госдеятеля при исполнении служебных обязанностей. И вот уже в теле сама по себе являлась свойственная великим трибунам тигровая осанка с характерным почернением зрачков от сознания безграничной власти.
Как у многих других политиков, программа государственных действий выявлялась у него по мере укрепления власти. Больше всего хотелось ему добраться до гениев, чтобы навести в их среде образцовый порядок, — однако не только приструнить кого следует, но и влить в искусство новое содержание, вытравляя из умов и музеев безнравственные примеры для юношества, то есть железной рукой подавляя всякие наркотики, алкоголизм и азартные игры с религией во главе, чтобы высвободить человечеству дополнительное время для спорта, причем лучше было бы временно придержать истеченье так называемых шедевров без предварительной фильтровки — с последующим низведеньем их из башен слоновой кости в нормально-производственный регламент. Конечно, и до Гаврилова немало было сделано для загрузки вдохновений передовыми идеями, приходилось даже частично разгружать, но требовалось чем-то и ему утвердить себя в сознании и памяти граждан... Разумеется, искусствами предполагалось заниматься на досуге, главные же силы посвятить исключительно делам государственным.
К чести Гаврилова, его нисколько не пугал объем ожидавших его титанических задач. Напротив, к ним-то и несла его таинственная волна предопределенья, и он заранее соглашался вести граждан куда надо, перемалывая трудности и переламывая враждебные хребты, так как вполне могло оказаться, что он-то и есть главный Робеспьер всех времен и народов, призванный совершить генеральное преобразованье над человечеством, обновить, почистить от заразы прошлого, подкрепить прогрессивными идеями зашатавшийся прогресс, также ряд других исторических предначертаний. В душе-то он давно догадывался, что по достиженью вершины работа сильно облегчается, можно и в послеобеденном состоянии отличить Добро от Зла, а правых от виновных, понуждать их на подвиги, раздавая небольшие награды, чтобы не избаловались, и многое другое в том же духе, причем на худой конец, если ухо востро держать, никто и не посмеет уличить в ошибке. Опыт окружающей действительности наглядно подсказывал, что высокое искусство государственного кораблевождения не ограничивается одним знанием мореходных наук, а изредка, особенно перед штормом, капитану надлежит прихватить быдло за волосы, так ему в очи заглянуть, чтобы испытало жгучую щекотку отделенья головы от туловища. В общем складывалось неплохо — даже сожалел немножко, что нож младенца не обагрил его виски, потому что в глазах народа пролитая кровь освящает единодержавца шибче всякого миропомазанья... Да еще смущала несолидная на госпоприще фамилия, которая, мнилось ему, пригодна была только для деятеля потребительской кооперации.
В памяти невольно возникал покойный дядя Филипп, который ловким добавлением одной лишь буквы «и» — Гавриилов добился впечатляющей фонетической значимости, с каким-то даже музыкально-гуманистическим оттенком. По сравненью с бесцветной личностью отца то была фигура неимоверно колоритная, в известной мере загадочная и, видимо, в своей области большой человек, да и физически настолько крупный, что при появлении осанистым силуэтом своим застилал собою не только дверной проем вплоть до самой притолоки, но и всю квартиру наполнял собою, вытесняя все прочее — до спазма в груди, астматического полузадыханья. Воспоминание отличалось такой натуральностью, словно живой мимо проследовал сейчас в долгополом, под баптистского проповедника, пальто и в черной, до бровей надвинутой шляпе. И оно было так сильно, что и по прошествии стольких лет взрослый фининспектор Гаврилов испытал род нервного потрясения при виде — пусть воображаемых, раскинутых ему навстречу объятий, при звуке баритонального в глубь души невольно западающего голоса.
— Где, где он там скрывается?.. А ну сдавайся, маленький негодяй! Давно держу тебя под наблюденьем, выходи-ка на расправу... — еще в прихожей начинал дядя Филипп гудеть, вселяя во всех домочадцев тревожное замешательство праздника пополам с несчастьем; в силу чрезвычайной занятости он навещал брата сравнительно редко, но всегда с подарками.
И где бы ни заставало его дядино посещение, племянник сразу и подчиненно отправлялся ему навстречу со сложным чувством непостижимого нравственного содрогания и корыстной надежды, как иные поддаются на зов судьбы.
Причем свое обозренье дяди мальчик всякий раз начинал не со щедрых его рук или загадочных вздутий на карманах, а с угрожающе-красных и влажных губ, обладавших каким-то патологическим присосом. Глаз с них не сводя, мальчик с замираньем сердца ждал ритуального дядина поцелуя, делившегося на три обособленные стадии и всегда после задумчивого, чуть вкось, изучительного взгляда. Сперва происходило наложение кольцеобразно сложенных губ с небольшой притиркой для лучшей герметичности, после чего следовало всасывание всего попавшего в площадь соприкосновения, и хотя, казалось бы, нос-то оставался вне зоны покрытия, но и он из-за сплюснутого состояния ненадолго выходил из строя, причем жертва поочередно испытывала всю гамму переживаний от утопленья до задыханья в удавке. Сюда прибавить, дядя Филипп имел обыкновение придерживать ладонью голову мальчика с затылка, нередко — с большим пальцем на миндалине, чем значительно усиливалась безнадежность минуты, зато и — ликующая радость высвобождения. Процедура кончалась звучным, как при снятии медицинских банок, хлюпающим чмоком с последующим толчком в плечо, отпуском на волю.