Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Зоологи? Стоп, стоп! В его жизни случайностей не было. Он, например, уже написавший «Заклятие смехом» – одиннадцать строк, сделавших его поистине знаменитым, – но еще студент-естественник университета, год назад в письме домой просил прислать ему вместе с шубой и деньгами (деньги, смеясь, звал «данью» старшего поколения младшему) почему-то учебник зоологии. Поэзия и зоология? Почему бы и нет? Но для Хлебникова приоритеты выглядели еще радикальней: революция, зоология и только потом поэзия. Он ведь, поступив сначала на математический факультет Казанского университета, почти сразу примет участие в студенческих беспорядках, а когда налетит полиция – не убежит, как другие, встанет перед вздыбившейся лошадью полицейского, который занес над его головой палаш. «Надо же было, – скажет, – кому-нибудь и отвечать». Месяц просидит в тюрьме. Но, выйдя оттуда, потрясенный застенком, неузнаваемо переменится[186]. Станет вечно обморочным. «Вся его жизнерадостность исчезла, – будут вспоминать окружающие, – он с отвращением ходил на лекции… и вскоре после этого подал прошение об увольнении». Только летом 1904 года вновь поступил в университет, но уже не на математическое – на естественное отделение, на общую зоологию. И тогда же начал писать, закончил свою первую повесть.
Поэт Асеев годы спустя, пораженный кругозором Хлебникова, напишет, что он окончил не один – три факультета: математический, естественный и филологический. Увы, это не так. Учился на трех – верно, но не окончил ни одного. Сам скажет про «три четверти» университета. Словом, высшего образования не имел[187], но учен, утверждают, был невероятно…
Дом, с которого я начал рассказ, не первый адрес поэта в Петербурге. Он снимал случайные углы в разных концах города (В.О., Малый пр., 19; Институтский пер., 4). Первый дом на Малом проспекте – старенький, двухэтажный, – где в 1908-м Хлебников жил даже не в комнате – коридоре за занавеской, увы, не сохранился. Его, пишут, «встроили» в нынешнее шестиэтажное здание, в котором перед Первой мировой войной откроют кинематограф – кинотеатр на сто десять зрителей. Но отсюда, из первого дома, поэт пошлет родителям почти победную, хотя для них, кажется, сомнительную, «реляцию» – напишет, что был на вечере петербургских поэтов и видел всех: Сологуба, Городецкого и других «из зверинца». И еще из первого дома отправится обморочной походкой на «Башню» Вяч. Иванова, где особенно сойдется с Иоганнесом фон Гюнтером и Михаилом Кузминым. Первый зорко опишет юного поэта: «Стройный, довольно крупный, белокурые волосы расчесаны на пробор; высокий могучий лоб. А под ним пустые, прозрачно-голубые глаза чудака-сумасброда… Он достал из кармана какие–то смятые листки и стал тихо читать… Запинался; но то, что прочел, настолько отличалось от символистской поэзии, что мы изумленно посмотрели друг на друга… Человек казался… не вполне нормальным. Мысль о том, что перед нами природный гений, не приходила нам в голову… Когда уже поздно ночью Хлебников ушел, нам стало ясно, что мы встретились с весьма незаурядным человеком, чей путь будет не из легких…» А Кузмин станет для Хлебникова учителем. «Я подмастерье знаменитого Кузмина, – похвастается Хлебников брату. – Он мой magister», – и посвятит Кузмину стихотворение.
Наконец, в первом еще петербургском доме Хлебников анонимно напечатает в газете «Вечер» некое «Воззвание к славянам», которое вывесит и в университете – пришпилит к стене. «Священная и необходимая, грядущая и близкая война за попранные права славян. Приветствуем тебя! – напишет в нем. – Долой Габсбургов! Узду гогенцоллернам!» Предскажет войну с Германией за шесть лет до ее начала. Потом предскажет революцию в России. В 1913 году еще в сборнике «Союза молодежи» скажет: «Не следует ли ждать в 1917 году падения государства?»
Первое из дошедших до нас стихотворений еще одиннадцатилетнего гимназиста Хлебникова было о птичке: «О чем поешь ты. Птичка в клетке? О том ли, как попалась в сетку?» А первой публикацией, еще в Казани, окажутся не стихи – научная статья, представьте, о кукушках. Статья была почти академической, с латинскими терминами, с изложением истории вопроса. То-то будущий друг его, Давид Бурлюк, назовет его не только математиком и филологом, но и орнитологом. Не потому ли все и сравнивали поэта с птицами? Хотя настоящим знатоком птиц был отец поэта, истый поклонник Дарвина. Но все было не случайно в жизни Хлебникова. Он и сам ведь потом напишет нечто совсем уж загадочное: «Стихи, – будет утверждать, – должны строиться по законам Дарвина…»
По преданию, один из предков поэта был посадником Ростова Великого, другой – членом Государственного совета имперской России. Не знаю, правда ли это? Биографы не подтверждают. Но сам Хлебников напишет, что кто-то в его роду во время поездки Петра Великого по Волге «угощал» царя «кубком с червонцами разбойничего происхождения». И добавит: все пращуры его отличались «своенравием и самодурством». Похоже на правду. Он и сам был горяч. В гимназии, это известно, пригрозит одному юному негодяю, что застрелит его «как куропатку». А повзрослев, не будет кричать: «Зарежу!» – будет просто хватать нож или скоблилку художника и бросаться на обидчика. Ножом едва не зарезал Бурлюка, а скоблилкой – поэта Лившица. Я расскажу еще об этом. Словом, буян и задира был каких поискать. За год шесть, несостоявшихся к счастью, дуэлей.
В 1909-м, сняв угол в новой квартире на Васильевском острове (Донская, 11), он будет «велей злобы» (его слова) из-за «Биржевых новостей», которые обвинят писателя Ремизова в плагиате. «К черту третейские суды, – возмутится, прочитав о нападках на Ремизова, – здесь нужны хмель и пламя. Каждый гордо встанет у барьера защищать его честь и вообще честь писателя». В другой раз вызовет на дуэль генерала-медика, приват-доцента, статского советника и футуриста Кульбина. Возмутится, что Кульбин и другие поэты уж чересчур подобострастно примут в Петербурге поэта Маринетти, отца итальянского – и мирового, как полагали, – футуризма[188].
Николай Кульбин жил в квартире с тяжелой мебелью, канделябрами, бронзовым медведем в Максимилиановском переулке (ул. Пирогова, 16). До пятидесяти лет жил, как все, пока однажды в мутный январский вечер у Троицкой площади, почти на мосту, не увидел лошадь на боку и извозчика, хлеставшего ее по глазам, чтобы встала… «И в эту минуту, – рассказывал он Георгию Иванову, – по всему Каменноостровскому вспыхнули фонари. Еще не стемнело, и вдруг – фонари. Как это прекрасно». – «Ну?» – не понял Иванов. «Все. Больше ничего, – ответил генерал. – В эту минуту перевернулось во мне что-то. Стою и думаю: на что ты убил пятьдесят лет, старый дурак?..»