Вера Чайковская - Мания встречи (сборник)
Пора кончать эту сказку про белого бычка. Тураев схватил глиняную головку и с силой хлопнул ее об пол. Со звоном разлетелись осколки. Таня ахнула, громко зарыдала и стала ползать по полу, подбирая черепки и стараясь их соединить. А Тураев обхватил ее за талию, поднял с пола, вглядываясь в заплаканное лицо, ставшее совсем детским, совсем похожим на лицо его соседки-школьницы из далеких незнаемых лет, и внезапно ощутил, что Таня обмякла в его руках и стала податливой, как глина. Словно это шармарка все время стояла между ними. Но теперь… Теперь ему показалось, что разбившаяся головка отдала им свою таинственную энергию и повела за собой. И они с Таней теперь уходят, убегают, проваливаются в тот мир, о существовании которого в редкие счастливые миги догадываются поэты и влюбленные, предназначенные друг для друга самой судьбой, но долго блуждающие в поисках… Только чур без возврата, без возврата! Он испытывал мучительный страх и робкую безумную надежду. Бедная няня, прощай! Прощайте, людные московские бульвары, светлые и тихие летние закаты, вечерние чаепития с няней, вся эта почти бессмысленная и такая дорогая жизнь. Ему с Таней больше нечего тут делать, Таня не хочет в Россию, а ему не нужна Америка. Он хочет только любить, только быть с Таней. Этот новый мир был без времени, без утрат и горечи разлуки. Он был и не жизнь, и не смерть. Для жизни ему не хватало движения, смены дней, радости возмужания и терпкой горечи старения, а для смерти… для смерти он был слишком пропитан ароматами земли, ее шорохами и трепетанием, ночным пением соловьев, вздохами весенних рощ после дождя. Он был прекрасен, как альтовый женский голос, как головка из глины, чуть тонированная рукой художника, как смешной белый щенок, радостно ковыляющий к своему хозяину…
Уроки философии
Где причина, а где следствие – в нашем случае понять затруднительно. Известно, что один крупный современный историк науки, работающий в Америке, создал фундаментальный труд под названием «Философия как прошлое». На русский язык сие исследование было на редкость быстро переведено под более «крутым» заголовком «Философия как наше прошлое». По поводу этой книги в Москве был спешно проведен «круглый стол», участие в котором приняли не столько философы (весьма скептически оценившие исследование коллеги), сколько политологи, экономисты и религиозные деятели основных конфессий. Книгу почти никто из них не читал, обсуждение вертелось вокруг философии как дисциплины, которая в современном мире давно сдала позиции и своими схоластическими умозрениями может только помешать развитию общества. При этом ссылались на труд американского корифея, который лучше других знает, что в прошлом, а что в будущем. Когда один из немногих присутствующих философов попытался объяснить, что речь в книге идет вовсе не о конце философии и, во всяком случае, этот мнимый конец предполагает новое начало, новый виток свободной творческой мысли, его ошикали и отключили микрофон.
Короче, вскоре после этих событий был закрыт московский Институт старой и новой философии. Впрочем, в прессе утверждалось, что закрыли его вовсе не в результате упомянутой дискуссии, совсем нет.
Здание, в котором располагался институт, было очень ветхим и нуждалось в полной реконструкции. Причем после реконструкции его предполагалось отдать под приют для малолетних сирот, опекаемых монастырской братией. А немногочисленных сотрудников института легко можно было трудоустроить в институтах смежного профиля…
Юный очкарик, похожий на легкую стрекозу, худой и длинный Одя (в детстве он так произносил свое имя и, поскольку поблизости не осталось людей, которые бы это помнили, решил культивировать свое детское имя сам) только-только поступил в аспирантуру Института старой и новой философии. Это было одним из самых лучезарных и обнадеживающих событий его молодой жизни.
Его реферат очень понравился замечательному философу Ксан Ксанычу Либману, который согласился взять Одю к себе в ученики. Одя ходил по Москве, опьяненный счастьем. Мечтал и грезил, грезил и мечтал, как влюбленный.
И вдруг по Москве разнесся слух, что институт прикрывают. Одя, обладавший безошибочной интуицией, этому слуху тотчас поверил и примчался к старинному особняку, располагавшемуся на Пречистенке, в тот самый момент, когда внушительная техника сносила его с лица земли. Видимо, проект реконструкции показался слишком дорогостоящим или, напротив, сами архитекторы решили начать строительство с нуля, чтобы получить побольше бюджетных денег. Все это осталось не выясненным. Тем не менее здание сносили.
В зимней Москве вечерело, но почему-то было гораздо темнее, чем обычно бывает в это время суток, – точно сама природа выражала свое отношение к происходящему. Рядом с совершенно оцепеневшим от отчаяния, негодования и крепкого мороза Одей оказалась девушка в пушистой белой шапочке. Она смотрела на сносимое здание и плакала.
– Вы о Спинозе? Или об Адорно? Я имею в виду… о старой или о новой философии? – наивно спросил Одя. (Он и был очень наивным юношей, хотя написал «ученый» реферат и поступил в «серьезную» аспирантуру.)
– Я вовсе не о философии. В левом крыле – жилые квартиры. Я тут прожила много лет! А теперь нас переселили на окраину. Говорят, кому-то понадобилась здешняя земля.
Девушка скорчила злющую гримасу и погрозила кулаком страшной машине с билом, разрушающей построенное в классическом стиле, благородно и просто, здание.
Белая Шапочка на Одю не смотрела и разговаривала точно сама с собой. Потом развернулась, вскинула на плечо сумку на длинном ремне и куда-то заторопилась.
Одя двинулся за ней. После потери института и аспирантуры он опять стал как бездомная собака, которой все время хочется к кому-то прибиться, если не к старому, то хотя бы к новому хозяину.
– А я поступил… – начал было он.
Но в эту минуту из разрушаемого особняка выскочил человек. Одя вгляделся: это был его научный руководитель – Ксан Ксаныч Либман, в длинном распахнутом пальто (ему всегда было жарко), красный и страшный, как разгневанный Саваоф. Без шапки, без перчаток, хотя стоял мороз. Правда, там, где он только что побывал, едва ли ему было холодно. К груди он прижимал какую-то папку красненького цвета.
Учитель шел и бормотал матерные ругательства. Одя с его острым слухом слышал их на весьма значительном расстоянии. Он бросил тоскливый взгляд на удаляющуюся Белую Шапочку (в сумерках он плохо различал черты ее лица, но что-то в ней его тронуло) и кинулся к Либману.
– Ксан Ксаныч! Вас ведь могло завалить!
Учитель поднял голову, узнал Одю и, не улыбнувшись, как обычно улыбался (что Оде в нем очень нравилось), процедил:
– Свободно. И рукопись. Вот спас совершенно чудом. Уже все трещало. Оставили как ненужный хлам.
– А что это?
– Докторская. С нее машинистка перепечатывала. Все повадились писать о конце. Вот и тут о конце исторического сознания. Но талантливо, живо! Я – против, но мне интересно. Вот и спас.
Учитель Оди был убежденный материалист, кажется, даже марксист, что считалось странным консерватизмом и преследовалось. Впрочем, он был и эстет, и гурман, и большой любитель живописи, а также поклонник Гераклита и Спинозы.
Одя просто терялся, когда думал о его разносторонней всеохватности, и очень радовался, что заполучил себе такого Учителя!
– Так вы спасли свою рукопись? – спросил Одя, который не очень-то разобрал торопливую речь Либмана.
– Какая моя? Свою бы не стал спасать! «Не надо заводить архивов, над рукописями трястись»! Совершенно согласен с поэтом! Это рукопись одного дурика. Его уже нет. В Москве его нет. Спасти, кроме меня, было некому. Акцию разрушения провели, как видите, молниеносно. Лежала в старом шкафу, оставленном как хлам. Только я знал, что она там полеживает. А он, кажется, вообще не интересовался. Мы с ним, между прочим, много лет спорили. Он за голое пространство, исчезнувшее время, обескровленное мышление. А я за огонь, за Гегеля, за развитие. За мощное начало жизни. Начало, а не конец! Там и «клейкие листочки», и тому подобная дребедень – жалко было отдавать! Но, видно, его взяла! Конец, всему конец!
Учитель мрачно поглядел на разрушенное здание института в клубах строительной и морозной пыли. Редкие зеваки останавливались и глазели на это унылое и зловещее зрелище.
– Торжествует анархия, энтропия, все рушится, – бормотал Учитель сквозь зубы.
– А я? А что делать мне? – в волнении пискнул Одя.
– Вы для чего поступали? От армии косили? – с непонятной злобой спросил Учитель.
– Нет, у меня плоскостопие. И зрение… Я хотел… хотел… Я хотел мыслить!
Одя коснулся дужки очков, словно проверяя, на месте ли они. Очки-то были на месте, а вот пушистая енотовая шапка, доставшаяся Оде от отца, свалилась в сугроб. Одя неловко стал доставать ее из сугроба, окончательно вываляв в снегу, и слышал над собой голос Либмана: