Томас Бруссиг - Солнечная аллея
— И что ты ей сказал? — не утерпел Миха, у которого вся сцена стояла перед глазами, как в кино.
— Я ее спросил, знает ли она какую-нибудь профессию без политической направленности.
Вместо ответа девушка из лифта только снова загадочно улыбнулась, и Марио сказал:
— У тебя улыбка Моны Лизы.
Девушка приняла комплимент как должное.
— Наверно, это потому, что я сама художница, — сказала она и повела Марио в свою квартиру. Квартира больше напоминала пещеру или грот — на стенах картины, повсюду самодельные, фантастической формы торшеры, бра и настольные лампы.
И они проговорили весь вечер, а потом и всю ночь. Началось все с невинного вопроса о высшем образовании вне политики, а кончилось первой в его жизни лекцией об экзистенциализме. Ибо новая знакомая Марио только улыбалась как Мона Лиза, на самом же деле была экзистенциалисткой до мозга костей. Никто не обязан делать то, чего он не хочет делать. Это экзистенциалистка Марио так внушала. Каждый отвечает только за себя, и каждый сам виновник своих несчастий. Ибо у тебя всегда есть свобода принять решение, говорила она, и ты ни на кого не можешь переложить вину за то, что сделал сам. Для Марио здесь все-все было совсем по-другому. Все так ново и так невероятно ЗНАЧИТЕЛЬНО. И речь шла не о пустяках, а о свободе, которая есть нечто совершенно особенное, а по сути — всё. И то, что человек, окна которого выходят на жуткую пограничную полосу смерти, способен петь гимн свободе, призывать к свободе, именем свободы тебя заклинать — мало сказать, что на Марио это произвело впечатление, это просто перевернуло всю его жизнь. Эдит Пиаф весь вечер пела «Non, je ne regrette rien», снова и снова, снова и снова.
— Мы обречены на свободу, мы приговорены к свободе, — кричала экзистенциалистка, откупоривая третью бутылку болгарского вина «Бычья кровь» с наклеенными на них самодельными этикетками «Шато Лафит».
— А слушать вечно одну и ту же песню мы тоже приговорены? — спросил Марио.
— О да, — ответила экзистенциалистка, — ибо, во-первых, проигрыватель не выключается, а во - вторых, вокруг тебя все будет пребывать в вечной неизменности, пока ты сам не встанешь и не распрямишься.
Тут она встала и подошла к окну, за которым змеиные шеи фонарей освещали нейтральную полосу смерти. Экзистенциалистка, надо заметить, оглушила к этому времени уже больше бутылки.
— Мы приговорены к свободе, — убежденно повторила она. — Знаешь, что это означает для стены? Знаешь, что сказал бы по этому поводу Сартр?
Марио не настолько еще поднаторел в экзистенциализме, поэтому брякнул наугад:
— Что когда-нибудь мне можно будет поехать на запад.
— А вот и нет, — сказала она. — Как раз наоборот.
— Что мне никогда нельзя будет поехать на запад? — догадался Марио.
— Что ее когда-нибудь не будет, — произнесла экзистенциалистка, и это потрясло Марио настолько, что он аж прибалдел. Такого он и вообразить не мог. Даже сама мысль такая — что стены вдруг может не быть — ему в голову не приходила. Экзистенциалистка тем временем сняла пластинку Эдит Пиаф и поставила «Je t'aime»[7] — она-то прекрасно знала, чего хочет. С этой секунды она перешла на шепот.
— Ты освобождаешься, только когда освобождаешь других, — слабо лепетала она, ненавязчиво освобождая себя и Марио от одежды. — Понимаешь, что я имею в виду? Что подразумевает под этим Жан-Поль?
В высоком смысле Марио явно понимал не все, зато во всех прочих отношениях усвоил к утру многое. Они начали в час и заснули только около пяти, проявив поистине экзистенциалистскую стойкость, а когда наутро Марио проснулся, она сидела на краю кровати, совершенно голая, если не считать кокетливого берета на голове, и со смехом спрашивала:
— Ну что, как я тебя распечатала?
Из ребят, что болтались на площадке, Марио первым пережил «это», и Миха теперь хотел знать все досконально. Как «это» делается, во всех мелочах и подробностях. Марио встал и продемонстрировал, как именно он двигал бедрами сегодня ночью. Миха встал рядом, пытаясь повторить движения товарища.
— Так? — спрашивал он.
Какое-то время они молча стояли друг против друга, сосредоточенно воспроизводя соответствующие движения, потом Миха спросил:
— И сколько же надо это делать?
Когда Марио рассказал свою историю до конца, клей на ластике давным-давно высох. Поскольку же события, о которых он рассказывал, имели место накануне ночью, Марио почти ничего не соображал от усталости и, когда смотрел в зеркальце, перепутал белый конверт с белым пластиковым пакетом. Когда Миха наконец «подсек» и вытянул трофей на стену, со смотровой площадки на той стороне раздался гогот и улюлюканье радостных капиталистических оболтусов:
— Так держать, зонни! С главным выигрышем тебя! Вот уж привалило так привалило!
А три недели спустя Марио и Миху вызвали к директрисе Эрдмуте Лёффелинг. Причем она сама понятия не имела, зачем. Это был плохой знак, тем более что человека, который ждал их в директорском кабинете, они видели впервые. Эрдмуте Лёффелинг, сокрушенно качая головой, листала западный иллюстрированный журнал, временами издавая то вздох, а то и стон. Миха и Марио напрочь не врубались: их что, пригласили посмотреть, как директриса листает западные журналы? Незнакомец тем временем весь подобрался, тяжело вздохнул и вымученным голосом произнес:
— У секретарей райкома партии много обязанностей, есть среди них и тягостные — например, читать вражескую прессу.
Тут он сделал паузу, давая Марио и Михе возможность осознать всю важность сказанного, и Марио немедля проявил понимание, с сочувственным вздохом заметив:
— Да, даже в самой замечательной работе есть свои издержки и трудности.
Причем сказал он это таким проникновенным, таким верноподданническим тоном, что секретарю районного партийного руководства и в голову не пришло, что над ним потешаются. Однако, когда партийный работник, ни слова больше не говоря, в раскрытом виде протянул им один из образчиков вражеской прессы, Марио и Миха попросту остолбенели. И сразу поняли, в чем дело. Миха струхнул не на шутку. Он перетрусил настолько, что когда поднял голову от журнала и глянул на каменное лицо Эрдмуте Лёффелинг, то попросту ее не узнал — со страху ему показалось, будто перед ним чудовище с огромной головой директрисы.
Не было случая, чтобы он попался или, даже попавшись, не сумел выпутаться. Да и не попадался Миха давным-давно, уже с третьего класса он не давал себя ущучить. Тогда, в третьем классе, Эрдмуте Лёффелинг внезапно появилась на уроке, написала на доске ВЬЕТНАМ, и классная руководительница вдруг вызвала Миху. Ему выпала честь показать на глобусе, где живут дети, которым приходится тяжелее всего. Миха догадывался, что предстоит очередная акция солидарности, но ему до смерти неохота было опять таскать металлолом или собирать макулатуру. Вот он со зла возьми да и ткни в США. А Эрдмуте и крыть нечем. Не скажет же она, мол, нет, детям в США живется прекрасно.
— Так, а еще где? — задала она наводящий вопрос.
— В ФРГ, — не растерялся Миха, и на это Эрдмуте тоже ничего возразить не могла.
— Так, а еще где? — не теряя надежды, спросила она.
— Ну, вообще всюду, где капитализм, — ответил Миха.
— А что насчет Вьетнама? — спросила Эрдмуте Лёффелинг, и девятилетний Миху твердо ей ответил:
— Во Вьетнаме детям живется гораздо лучше, потому что дети Вьетнама радуются освобождению, за которое сражается их непобедимый народ!
Со страницы иллюстрированного журнала, который протянул им неведомый партработник, на Миху и Марио глянуло фото с изображением их самих: с выпученными глазами, по-нищенски простирая руки, они таращились в объектив. Вышли они, надо сказать, замечательно, к тому же, фотография, и без того достаточно красноречивая, сопровождалась проникновенной подписью: «Нищета на востоке — будет ли предел народному терпению?».
Партработник и Эрдмуте какое-то время молчали, испепеляя Марио и Миху долгими, полными патриотического негодования взглядами. Миха осторожно откашлялся, а потом вдруг решительно, чуть ли не с торжеством в голосе, воскликнул:
— Вот оно сразу и видно! — И, после небольшой паузы, продолжил, распаляя себя все больше. — Вот оно сразу и видно, до чего они в своей лжи докатились! И то, что они вынуждены прибегать к подобным грязным приемам, показывает, насколько они обречены! По мне, чем больше подобной лжи — тем лучше! Чем грязнее ложь, тем загнаннее в угол идеологический противник!
Миха знал, как в подобных передрягах выходить сухим из воды. Во всяком случае, партийцу Михина аргументация показалась очень даже взвешенной. Конечно, в том, что мальчишка попал в западную прессу, хорошего мало, но классовое чутье, анализ — комар носа не подточит! Чем грязнее ложь, тем загнаннее в угол идеологический противник! Эрдмуте Лёффелинг не одобрила употребление сравнительной степени в причастии, но Миху было уже не остановить.