Эльза Моранте - La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Узеппе, смирившись, попрощался с ним своим обычным жестом, подняв сжатую в кулак руку. Собака же запомнила слова «увидимся потом» — и приняла их за чистую монету… Был уже почти час дня, и Красавица потащила Узеппе домой, на улицу Бодони, обедать, а Давиде, повернув, скрылся за Порта Портезе.
Он торопился на другую встречу, ожидавшую его дома и наполнявшую нетерпением, как свидание с женщиной. Но это была не женщина, а лекарство, к которому он прибегал с некоторых пор в трудные минуты, как раньше — к алкоголю. Алкоголь согревал его, возбуждал, доводя иногда до гнева, тогда как теперешнее лекарство давало совершенно противоположное ощущение — глубокого покоя.
После смерти Нино его охватило лихорадочное беспокойство, которое то и дело гнало его из маленькой комнаты, где он жил в Риме, в места, связанные с прошлым и заменявшие ему семью. Сначала он отправился в деревню, где раньше жила его няня, но оттуда сразу же уехал обратно в Рим. Через день он поехал в Мантую, но и там вскоре сел в поезд южного направления. Кто-то из его прежних друзей-анархистов встретил Давиде в одном из кафе в Пизе или в Ливорно, где они бывали вместе во времена юности. На их вопросы он отвечал неохотно и односложно, с трудом выдавливая улыбку. Потом он, надувшись, молча сидел за столиком, непрестанно меняя положение, как будто его мучила чесотка или у него затекли ноги. Примерно через полчаса, посреди общего разговора он вдруг вскочил, как будто припертый острой нуждой, попрощался со всеми, пробормотав, что опаздывает на поезд, и исчез, как и появился, внезапно.
Однажды в Риме он сел в поезд на Кастелли, но вышел на первой же станции и бросился обратно в Рим. Несколько раз он ездил также в Неаполь… Но повсюду, куда бы он ни приезжал, Давиде отчетливо ощущал, что как в Риме, так и в любом другом месте у него не было ни одного друга. Ему не оставалось ничего другого, как залезать, словно в нору, в комнатенку, которую он снимал в районе Портуенсе, где его ждала, по крайней мере, знакомая кровать, и он бросал на нее свое тело.
Однако, если подумать, не все его беспорядочные поездки были пустой тратой времени. Определенную пользу он из них извлек, и она скрашивала теперь его одиночество. Давиде вполне серьезно рассматривал этот факт как обретение дружбы, хотя и не людской, а искусственной и даже, как ему казалось, омерзительной.
Все началось несколько месяцев тому назад, во время одной из его поездок в Неаполь. Поздно вечером Давиде внезапно заявился домой к одному докторишке, только что получившему диплом. Давиде знал его еще студентом, с той поры, когда они с Нино появлялись в Неаполе, переходя линию фронта. «Петр!» — воскликнул молодой врач (он знал его под этим именем). Прежде чем Давиде заговорил, он почувствовал, что тот пришел просить о помощи. Потом он вспоминал, что, взглянув в лицо, он сразу же понял, что перед ним — потенциальный самоубийца. Во ввалившихся миндалевидных глазах Давиде, циничных и в то же время робких, застыла тьма, мускулы тела и лица дрожали под напором необузданной энергии, которая находила выход не иначе, чем через боль. Едва войдя, не поздоровавшись с хозяином (которого он не видел около двух лет), грубо, как вооруженный грабитель, ворвавшийся в дом, Давиде заявил, что ему нужно какое-нибудь лекарство, сильное, с мгновенным эффектом, иначе он сойдет с ума. Давиде сказал еще, что не в силах больше терпеть, что не спит уже несколько ночей, что ему повсюду мерещатся языки пламени. Ему нужно было холодное-холодное лекарство, чтобы не думать, потому что он устал думать… Чтобы мысли отступились от него… чтобы жизнь отступилась от него! Выкрикивая все это, он бросился на диван лицом к стене и стал бить по ней кулаком, так что хрустнули суставы. Он рыдал, вернее, рыдания рождались у него в груди, сотрясая тело изнутри, но не могли вырваться наружу. С его губ слетал лишь глухой тяжелый хрип. Помещение, в котором они находились, было не врачебным кабинетом, а всего лишь квартирой, небольшой холостяцкой квартирой (ее хозяин жил тут еще в студенческие годы). На стенах, прикрепленные кнопками, висели вырезанные из газет юмористические картинки. Давиде, выкрикивая ругательства, принялся срывать их. Хозяин квартиры, который всегда уважал Давиде и восхищался его партизанскими подвигами, пытался успокоить гостя. В его домашней аптечке было мало лекарств, но в сумке лежала ампула пантопона, принесенная из больницы, где он работал. Он сделал Давиде укол, и тот начал сразу же успокаиваться, как голодный ребенок, сосущий материнскую грудь. Расслабившись, он тихо произнес: «Хорошо… Освежает» и в знак благодарности улыбнулся врачу, а глаза его, подернутые лучезарной дымкой, уже закрывались. «Извини за беспокойство, прости», — повторял он. Хозяин, видя, что гость засыпает, помог ему лечь на кровать в соседней комнате. Давиде проспал беспробудно всю ночь, почти десять часов кряду. Утром он проснулся спокойным и серьезным. Умывшись, причесавшись и даже побрившись, он спросил о лекарстве, и врач честно сказал ему, что он сделал укол пантопона, лекарства на основе морфия. «Морфий… наркотик», — задумчиво произнес Давиде и добавил, нахмурившись: «Значит, гадость». «Да, обычно к нему не следует прибегать, однако в некоторых исключительных случаях он рекомендован», — серьезно, с профессиональной педантичностью сказал врач. У Давиде было виноватое выражение лица, как у подростка, совершившего неблаговидный поступок. Он продолжал, потихоньку ударяя кулаком о кулак; на суставах были видны следы ушибов: «Слышишь, не говори никому, что ты влил в меня эту гадость», — пробормотал он и вышел.
С детства Давиде испытывал отвращение и презрение к наркотикам. В семье Сегре из поколения в поколение рассказывали о некой тетушке Тильдине, умершей, как говорили, от злоупотребления хлоралом. Она была не замужем, в момент смерти ей было лет пятьдесят. В семейном альбоме имелась ее фотография примерно тех времен, на которой была изображена хилая, скрюченная женщина, почти лысая. Немногие оставшиеся волосы были прибраны черной лентой с мелкими бусинками. На ней был узкий жакет в полоску, а на плечах — меховой палантин. Для Давиде-подростка эта старуха с тонкими губами, острым носом, грустными выпуклыми глазами, немного экзальтированными, как у всех старых дев, являлась воплощением уродства и убожества буржуазии. Наркотики, связанные для него с именем тетушки Тильдины, казались ему пороком, свойственным деградировавшей буржуазии, ищущей спасения от чувства вины и скуки. Если бутылка была отдушиной простолюдинов, естественной и мужественной, то наркотики — извращенным способом ухода от действительности, годным лишь для старых дев. Стыд, который Давиде испытал в Неаполе при том первом и почти невольном контакте с наркотиками, продолжал мучить его с еще большей силой при каждом новом сознательном рецидиве. Стыд этот давал ему силы до некоторого времени сопротивляться желанию и не попасть в полную зависимость от волшебного лекарства. Были, однако, периоды, когда избыток странной энергии, которая разрывала его изнутри, причиняя нестерпимую боль, приводил Давиде в состояние непереносимой тоски и ужаса. Тогда его сопротивлению приходил конец. В такие тяжелые минуты наркотик рисовался ему единственным выходом из страшного туннеля на простор.
В течение этих месяцев Давиде жил на ренту (осуждая себя за излишнее, как он считал, богатство). Во время последнего пребывания в Мантуе он дал оставшемуся в живых дяде генеральную доверенность на продажу наследства, состоявшего, впрочем, лишь из той пятикомнатной квартиры, где он с рождения жил с родителями. В счет этих денег дядя присылал ему почтовый перевод в конце каждого месяца.
Это была сумма мизерная, но достаточная для его бесхитростной цыганской жизни. У него больше не было женщины, если не считать тех жалких проституток, которых он подбирал иногда во время ночных вылазок и пользовался ими тут же, в каких-нибудь развалинах или под мостом, не взглянув им даже в лицо. Ему казалось, что в каждой из них он узнает свою Д. из Мантуи, которую тогдашние хозяева жизни использовали так же, как он теперь пользовался другими. Для Давиде это было равносильно сутенерству, он казался сам себе отвратительным не меньше проституток и прятал глаза. Он справлял эту физиологическую нужду со злой торопливостью, как будто совершал подлое дело, а затем щедро платил, оставаясь без гроша в кармане, даже на сигареты не хватало.
Иногда Давиде запивал, но реже, чем раньше. Ел он, если вспоминал о еде, в пиццерии, стоя, без тарелки и вилки. Таковыми были, не считая платы за комнату, его расходы, к которым теперь добавилось лекарство. Однако в ту пору наркотики в Италии не пользовались большим спросом, стоили недорого, и достать их можно было без труда.
В течение нескольких недель страх перед роковым привыканием, которое казалось ему полным бесчестьем, заставлял Давиде заменять пантопон другими препаратами, действие которых также было иным. Чаще всего он принимал свободно продающееся в аптеке снотворное средство, и не только на ночь, но и утром, и во второй половине дня, когда существование становилось для него невыносимым. С их помощью он быстро погружался в сон, и в таком состоянии мог пролежать на кровати целый день. Но когда он просыпался, ему казалось, что прошло всего лишь мгновение. Промежуток между этими двумя моментами равнялся нулю. Тяжесть времени, не поддающегося разрушению, ждала его на пороге комнаты, как огромный камень, который он должен был таскать за собой. Давиде взваливал его на плечи, пытался занять себя: уходил, приходил, бродил по мостам, заглядывал в кинозалы и в остерии, листал книги… Что ему было делать со своим телом?