Карлос Оливейра - Современная португальская повесть
Скорбная улыбка тронула его губы. Ее необычное появление на его лице — лице ребенка, одетого в маскарадный костюм — в костюм крестьянина, — оживило его, наполнив его душу горькой нежностью. Он пошел напрямик через район Карнавала и вдруг вспомнил тот бал, что принадлежал прошлому, принадлежал иной, несуществующей реальности, когда он еще не посвятил себя делу преобразования мира. («Быть может, преобразования в худшую сторону», — порою думал он, тоскуя по мечте, рассыпавшейся в прах.) Прийти на карнавальный вечер его убедил брат — он говорил почти телеграфным стилем («роскошная публика», «прекрасный ужин», «в десять часов», «жду тебя у первого фонаря на улице Страдания»), — и он поспешил спрятаться от самого себя в смокинге, взятом у кого-то напрокат, и в назначенный час они встретились у здания, осаждаемого толпой ряженых; некоторые из них казались возбуждающе чувственными (возбуждение это больше всего вызывали ароматы женских домино).
«По счастью, я никого здесь не знал. Впрочем, весь смак был именно в том, что никто никого не знал. Нам было достаточно того, что нас связывает общий идеал: страстное желание празднества смерти на каком-то кладбище умерших чувств — чувств приглашенных-неприглашенных на встречу незнакомых-знакомых-которых-не-познакомили».
Он присоединился к одной из групп и, притворяясь человеком-каких-много, выпалил несколько благоглупостей из числа тех, что заставляют людей смеяться и зевать одновременно. И в половине одиннадцатого началась бескровная атака в целях завоевания третьего этажа.
В авангарде шли кавалеры в полумасках и сладкоголосые кастраты. За ними тащились дамы, опекавшие девиц, за которыми по пятам следовали молодые люди с жадными руками (Эрминио был последним, смущенный тем, что придется танцевать).
На бешеной скорости они одолели несколько пролетов и наконец остановились в нерешительности перед дверью третьего этажа, на вид неприступной и запертой на сто засовов. И когда Эрминио предположил, что толпа разъяренных, взбесившихся масок не задумается разбить на куски тысячу запоров и ворваться в таинственную крепость, которую защищали невидимые призраки, жонглировавшие котлами с кипящим маслом, дверь спокойно и бесшумно отворилась, и на пороге показалась сорокалетняя женщина, обнаженная или же почти обнаженная — до пояса, — с гримасой скуки, какая появляется у того, кому уже осточертело в течение получаса с лишним выдерживать нашествие гостей и твердить: «Ах, какой приятный сюрприз! Входите же, входите!»
И все эти домино и пьеро, приученные к дисциплине и методичности, принялись по приказу хозяйки вытирать ноги о циновки, бормоча извинения за то, что нанесли грязи с улицы, — ночь такая дождливая…
Затем они разбрелись по коридорам и гостиным, истекая грустью такого одиночества, которое можно познать лишь на необитаемом острове; их постепенно оковывала тоска потерпевших кораблекрушение в открытом море — морем здесь были стулья, выстроившиеся в ожидании бдительных мамаш, а еще здесь были свернутые ковры и проигрыватель, готовый изрыгать рулады лихорадочно похабной танцевальной музыки. Бархатистая полнота хозяйки дома, казалось, располагала гостей к утехам.
И тут, как на любом карнавале, без помех и без запретов, начались вялые безумства. Швыряли горсти семян лупинов друг другу в глаза, бросали бумажки в рот дамам, одолеваемым иными желаниями под звуки музыки без музыки среди калейдоскопа танцующих, а время отмечалось на неуловимых часах — капли из зевающего, неплотно закрытого крана.
Внезапно дверь распахнулась настежь, и появился молодой человек с рыжими усиками; голосом, звук которого напоминал потрескивание горящего мха, он захныкал сентиментальную песенку о любви, которая до сегодняшнего дня была еще никому не ведома, а хозяйка дома изгибала руки, словно то были две лебединые шеи, и клювы лебедей чудом превратились в пальцы, двигающиеся в ритме самбо. В три часа, когда все блуждали, как лунатики, вспотев и сожалея, что в них еще теплится жизнь, когда они почти уже вступили на мост, ведущий в царство сна, Владелица Замка сделала знак двум гитаристам, которые вошли в салон на цыпочках. А в половине четвертого началось воркующее фадо с целью усилить обморочное состояние неприглашенных, со смертельной завистью глядевших в двери. Но только в четыре часа, когда слезы плывущих звуков высохли под пальцами гитаристов, Гений Захваченного Пришельцами Домашнего Очага, одним спокойным взглядом окутавший, словно саваном, эту еще шевелящуюся груду мертвых тел в париках, старых одеждах, красных передниках — груду, лежавшую на некоем подобии плота, сколоченного из остатков кораблей, потерпевших крушение, решил распорядиться, чтобы раскрылись стеклянные двери трапезной, куда и устремились гости, охваченные голодным безумием.
А потом, когда случаи антропофагии, хотя и умеренной, подтвердились (по крайней мере, выяснилось, что одна почтенного возраста дама осталась с обглоданными пальцами, а другая, помоложе, — без одной ягодицы), все возвратились в зал, чтобы сделать последние веселые пируэты с удовлетворенными желудками. И когда все уже собирались покинуть этот дом, которого никто не знал, дом, стоявший на улице, местонахождение которой никому не было известно, дом, принадлежавший семье, имя которой никому не было знакомо, дом, набитый людьми, которых никто не имел удовольствия знать, из уст в уста стали переходить слова надежды ненадеявшихся:
— Дадут шоколад! Дадут шоколад!
И тут эти несчастные, покорные судьбе неприглашенные-против-своей-воли-жить-на-планете, снова прислонились к стенам. Под их глазами, горящими нетерпением, были темные круги, на шее скрученный серпантин; они подстерегали тусклый свет раннего утра, который вырисовывал изможденные лица, видневшиеся через покрытые росой оконные стекла. Но как раз у выхода — было уже столько-то часов утра — произошло главное чудо этого вечера. Внезапно одна девушка, которую Эрминио до сего момента не замечал в людском водовороте, вынудила его остановиться на лестничной площадке и многозначительным движением сняла черную маску.
«И передо мной возникло то, что с тех пор я всегда называл Лицом, потому что никогда больше мне не пришлось увидеть подобной красоты — красоты шелка и меда».
Они смотрели друг на друга так, словно оскверняли запретную тайну, они улыбались, и Эрминио совсем просто сказал ей:
— Пойдем, Смеральдина.
(Почему Смеральдина? Потому что ему вспомнилось слово «смерть»?)
Но она, которую, быть может, звали совсем не так, смешалась с толпой, скачками спускавшейся по лестнице, и исчезла на улице, чтобы избежать неизвестно чего.
— Это поразительно! — глубоко вздохнул Эрминио-Велосипедист. — Поразительно, что любовь так часто кончается, не успев начаться. Впрочем, — не очень убежденно продолжал он, разбираясь в своих чувствах на скамейке в Кампо Гранде, — я мог увидеть ее еще, по крайней мере, два раза. И всякий раз на карнавале. В маске. Рядом.
С виду как будто чуждый проблемам, которые, однако, в конце концов все же привели его к Посвящению в члены Ордена, Эрминио неизменно пользовался трехдневной вседозволенностью, суматохой карнавала, чтобы расширить свои познания о поверхностной стороне жизни. В эти дни прирожденная людская агрессивность приобретала приятный и ритуальный смысл, ибо ее разукрашивали разноцветные ленты и звезды из серебряной фольги в пакляных кудрях карнавальных фей.
В эти дни по проспекту Свободы проезжали карнавальные фургоны, и между участниками шествия и зрителями, стоявшими на балконах, завязывались ожесточенные бои, в коих самым невинным оружием служили пульверизаторы с застоявшейся водой, которой поливались декольтированные спины, флакончики с вонючей жидкостью, перец, который сыпали друг другу в глаза, и ручные гранаты, которые, взорвавшись, осыпали противника колючими зернышками или режущими полосками бумаги блеклых оттенков.
Вспомнив все это, Эрминио рассмеялся: теперь его окружили призраки друзей его юности, и к их былой веселой резвости примешивалась ярость той ночи, когда они пытались убить скуку, избрав орудием шкуру все той же серой волчьей скуки.
— Идем в театр Аполлона!
(Тоже несуществующий, тоже превратившийся в призрак. Идем в театр Аполлона! Идем в театр бога Солнца!)
Мы пошли. Все пошли. И, собравшись гурьбой в ложе второго яруса, принялись расстреливать актеров, играющих на сцене, бумажными шариками и фасолью вперемешку с камнями, причем все это летело целыми пригоршнями. Но что это? Кто смеет с такой неистовой яростью ломиться в тонкие двери ложи? Это отважная группа враждебных призраков, которая осыпает нас градом насмешек в то время, как из партера летит град очищенных каштанов. (Мы погибли! Мы попали в окружение! Что делать?)