Елена Трегубова - Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
— Воздвиженский, как ты догадался?! Гениально! — Елена, восхищаясь, все больше и больше, неправдоподобно, великолепнейше выстроенной драмой, разыгранной у нее на глазах и с ее же участием — уже явственно представляла себе, как через пару дней будет пересказывать всё это Крутакову.
— Сумасшедшая. Я всегда знал, что ты сумасшедшая. И вы все! — злобно обвел всех глазами побелевший Воздвиженский. — Вы что, не понимаете, чем это нам всем грозит?! Вы что, не понимаете, что это всё серьезно?! Что это вопрос нелегального пребывания за границей? Вам всё смехуёчки! Вы просто все с ума посходили! И не понимаете ничего! — и, с силой шандарахнув порожнюю кружку на стол, вышел в коридор, задвинув за собой дверь с таким роскошным грохотом, громом и молнией, что чуть не прищемил сам себе руку.
VIIБудильника ждать не довелось. В восемь утра ксёндз — мужчина мощнейшего телосложения, гигантского роста, и почему-то, спозаранку, в невообразимом, чем-то неприятном, нелепом для храмового антуража, противоестественном спортивном костюме, спустился к ним в подвал костела разбудить.
И сразу продолговатый подвальный зал, освещенный ловко, по щелчку ксёндза, со свиристом проклюнувшимися длинными люминесцентными светильниками, резанул чувства — напомнил потный физкультурный зал в школе с матами на полу.
И с моментальной мукой и знакомыми утренними симптомами экзистенциального отравления (как всегда с недосыпу мутило от недопереваренных вчерашних подробностей и надвигавшихся сегодняшних проблем) Елена, уже безо всяких остатков резвого ночного восторга, прокрутила в памяти, в один миг, как, из-за упорхнувшей птахи-списка, — которой не сиделось взаперти в вагоне, — вместо того, чтобы сразу пересесть в Варшаве на московский поезд, побрели в темном, сразу ставшем каким-то неинтересным, тяготящим, на кошмарный лабиринт похожем городе, с Ольгой и Марьяной искать ночлег. Как мальчиков бросили возле вокзала, как самый тяжкий груз, в блевотно нечистом подземном переходе, вместе с рюкзаками — потому что тащить ежесекундные попреки Воздвиженского уже было не по силам. И как стали — уже без всякой архитектурной привередливости — обстукивать, обзвякивать какие-то, казавшиеся велосипедными, звоночки на клерикальных калитках, обкликивать сонными беспризорными голосами каждый попадавшийся псевдо-классический, и псевдо-готический и даже псевдо-модернистский костел — которые из-за безжизненности и безответности казались уже какой-то просто арт-свалкой разобранных, проносимых мимо, с безобразной скоростью, колонн, портиков, разломанных фронтонов, флигелей, трубивших крыш, мрачных витражных головоломок, — прокручивая мимо, не глядя, черные жилые дома (но кто-то же ведь в них живет?! или конторы?) и уходили от стрелки, от поста Влахернского и Воздвиженского, все дальше, рискуя не найти дорогу уже даже и обратно, к вокзалу. И как ни в одном храме не откликался почему-то никто. И как, наконец, в самом дальнем углу их отчаяния (Елена все безуспешно пыталась сориентироваться в темноте, и вспомнить все те вжистко-просто пешеходные указания полузабытой варшавянки — как дойти до Старого «мяста» — мечтая нашарить там приютивший ее костел), — из-за в меру барочных зарослей фасада на шум вдруг где-то отперли невидимую дверь, и из палисадника угрожающими шагами вышел за забор (единым сердитым взмахом отперев калитку) и направился по асфальту по пятам за ними громадного роста мужчина средних лет, в белой майке на гипертрофированной грудной клетке, чудовищно накаченный — которого они попервоначалу приняли за разбуженную охрану храма.
— В чем дело? Что вам нужно?
— А можно поговорить с ксёндзом?
— Я — ксёндз. Что вы здесь ходите?
Выслушав их просьбу приютить на ночь, ксёндз был не то что даже не растроган, а, казалось, и разозлен — и вознамерился уличить их в какой-то неведомой корысти:
— А гостиница? Почему вы не пойдете в гостиницу? — с не выспавшейся, вздорной, мрачной, недружелюбной, подозрительной интонацией одернул их он.
— А у нас нет на гостиницу денег, — жалобно пропела Марьяна, за всех.
Ксёндз молча ушел. И с выразительным, очевидным, на всю улицу аукающим и шебуршащим раздражением, запер за собой дверь — уже изнутри. И они решили, что принял он их в лучшем случае за мошенников, а в худшем, за наглых иностранных туристок — да еще и развратных шалав, разгуливающих по ночному городу без всякого багажа — с сомнительными целями. Открылась, однако, неожиданно другая, боковая дверь, и тот же спортивный гулливер прошагал по саду и распахнул перед ними низенькую железную калитку:
— А ну — заходите! Нельзя девушкам ходить одним ночью по городу! — русский его оказался на удивление приличным.
Елена с Ольгой переглянулись: сказать сейчас «а с нами еще и дружки спать будут» — значило выписать себе верный волчий билет.
— Может… того… зайдем внутрь? А потом уже потихоньку сбегаем за Ильей и Сашей? А то он нас сейчас как вышвырнет отсюда! — зашептала Ольга.
— Что такое? Что за секреты? — громогласно потребовал отчета бдительный ксёндз.
— Простите, но наши друзья — еще два мальчика, они остались сторожить наши рюкзаки. Мы не может ночевать их на улице бросить, — решилась, все-таки, Елена, не без ужаса глядя на мрачнеющее, огромное лицо ксёндза.
Ксёндз грозно покачал большой головой: так, как будто они его, во-первых, коварно обманули, а во-вторых — как будто вынуждали покрывать какой-то страшный грех. Но все-таки согласился не запирать калитку, дав им полчаса на кросс к вокзалу и обратно:
— Засекаю время по тщасам, — угрожающе вскинул ксёндз, почему-то, правую, кисть, и постучал по несуществующему на лысом запястье циферблату хищным клювом левой. — Потом запру дверь и лягу спать. Не стучать!
И самым гадким ночным контрапунктом — когда они возвратились на место встречи (пару раз, на бегу, из-за мерзкого, ксёндзом навязанного цейтнота, ошибившись отвратительно советскими, аутентичной вони, совершенно одинаковыми подземными переходами), стала истерика Воздвиженского, который с невозможными, душераздирающе деланно-отвязными, не свойственными ему, интонациями тут же сообщил Елене:
— А мы тут без вас, между прочим, с двумя польскими девками познакомились! Вон туда, наверх, курить вместе ходили! — и почему-то ржал, как сивый мерин, срываясь на беспомощно-фальшивые, высокие нотки.
И Елена опять почему-то чувствовала себя во всём в мире виноватой.
И как потом отсчитывали по пальцам заверенные повороты к костелу, и как протискивались в отжертвованный им церковный подвал по лестнице — под мрачным, контролирующим взгляд ксёндза — который разве только еще в рюкзак и в карман и в рот к каждому не залез проверить криминальнейший криминал.
И как потом укладывались на мерзкие в подвале парты.
И как туго закручивала она в темноте колесико экспроприированного у Влахернского механического будильника — предчувствуя, как противно и невозможно будет просыпаться с утра, раскручивая, как пружину, эти паскудные ночные неприкаянные детали, с которых, почему-то, по мере перемещения из монастыря в этот какой-то грязный Вокзал-град, разом слетел всякий налет романтики.
И теперь этот же ксёндз, мужлан с крупным лицом грубой огранки, встрявший спросони в реальность с бодростью и навязчивостью ночного наваждения, стоял на верхней ступеньке, пружинисто придерживая громадным указательным пальцем тяжелую дверь:
— Доброе утро. У меня для вас плохая новость. У вас дома — война! — при этом сделал в слове «война» бодрое, накаченное, увесистое польское ударение на О. — Переворот! К власти вернулся КГБ.
«А КГБ, собственно, от власти никогда никуда и не отходил, — сонно подумала Елена. — Что там стряслось-то еще?»
— Вам нельзя возвращаться в страну, — хладнокровно докончил ксёндз. — Там чрезвычайное положение. Оставайтесь здесь. Вы можете жить пока тут. Я готов вам пока на первое время предоставить эту комнату. Попросим для вас официального политического убежища у правительства.
Уже через минуту ксёндз, — несмотря на трагизм сообщения, ничуть не сбавивший градус негостеприимства в лице, а даже и наоборот — смотревший на них, казалось, почему-то с еще бо́льшим подозрением в льдом обдававших голубых глазах, — с той же абсурдностью ночного кошмара притащил им зачем-то сюда, вниз, работающий на полную громкость радиоприемник — разумеется, ни фига здесь не ловивший и издававший лишь кишковыворачивающие шумы. И пришлось, еле открыв глаза, не умывшись, не причесавшись, как есть, колдыбать за ним на задний двор костела — и слушать польские новости, где мелькали, увы, русские, фамилии — но какой-то самой последней, мусорной буквы алфавита, Язов, Янаев, — и где от волнения и омерзения понять ничего было не возможно, а с ужасом распознавалось только одно словосочетание, то и дело с дрожью диктором повторяемое во всевозможных контекстах: «Wojsko Рolskie». Которое, как в подробностях сообщалось затаившим дух радиослушателям, стянуто на такие-то (буквально на все сразу, куда уже поспели) точки границы с Советским Союзом.