Владимир Орлов - Бубновый валет
– Как же, как же! – обрадовался Ахметьев. – Маэстро Бодолин.
– Дима, – открыл правый глаз Бодолин. – Дмитрий Бодолин. Тот самый. Знаменитый. Мой приятель – стукач. То есть не мой приятель стукач. А я – стукач. Дмитрий Бодолин – стукач. – И Дима зарыдал. Но через минуту и заснул.
– Я знаю, я знаю, – Ахметьев принялся успокаивать еще не успевшего заснуть Диму. – Я три раза видел. И не надо рыдать. Тебя вынудили. Ты перестрадал. Ты покаялся. И будь теперь спокоен душой. Ты и не стукач. А так, осведомитель…
– Глеб Аскольдович, – я снова подыскивал слова для продолжения разговора. – Как называют эти самые грановские врачи повод для вашей пенсии?
– Василий Николаевич, – будто бы опечалился Ахметьев, – ты же начитанный человек. Ты же Крижанича раскопал для себя, натуру с неисполнимой идеей, он язык для нее всеславянский изобрел, а от католичества отказаться не смог. И осталась от него одна буква “э”. И то не он ее сотворил.
– При чем тут Крижанич! – обиделся я. – У всех есть невыполнимые расчеты и упования…
– У всех, но не у меня, – резко сказал Глеб Аскольдович. – А ты был в Тобольске, куда судьба завозила и Федора Михайловича. Недуг мой, пенсию приносящий, называется: болезнь Карамазова.
Я было рот открыл, но Бодолин выпрямился и прогремел:
– Мой приятель – стукач! Гений Дмитрий Бодолин – стукач! Они сумели запрячь гения!..
– Дима, душа твоя заслужила успокоение, – ласково сказал Ахметьев и руки над Бодолиным простер.
И Бодолин, всхлипнув, уснул.
– Слушай, Глеб, – сказал я. – Ты собирался составить “Дьяволиаду двадцатого века”, собрать в нее “Жития бесов”…
Сейчас же пустынное и молчаливо-унылое пространство пивной пронзили громы и молнии, а столы принялись вертеться и подскакивать. То есть все звуки и движения производил Глеб Аскольдович Ахметьев, но энергии в нем разбушевались, способные производить громы, молнии пожары в Останкинской башне и верчение столов в пивной. Впрочем, вызволить маэстро Бодолина из дремотного состояния он все же не смог.
***– И ты, Куделин, и ты! Ну ладно, этот избалованный дамами артист, измазанный ими мармеладом, позер и бездельник, пусть почти и безвредный…
– Мой приятель – стукач! – все же выкрикнул Бодолин. – То есть я… Знаменитый! Мой…
– А-а! – махнул рукой Ахметьев, но крика не утишил. – Или этот стервец Миханчишин, пролаза и завистник, врун первейший! Им-то мои кладовые подавай, они сейчас же побегут к стряпчим в казематы! Но ты, Куделин, ты-то! Ты ведь Крижаничем занимался, у тебя своих бумаг хватает, а ты и на мои позарился! Я, чтобы свое добро добыть, с вонью жил, душу загубил. Душу! И голову. Душу и голову! Нет, ты до моих бумаг не доберешься! Нет! До моих житий и никто не доберется!
– Знаешь что, Глеб Аскольдович, – произнес я обиженно, – пошел бы ты…
И я направился к механику Славе, пожалуй что и за двумя кружками успокоительного напитка. А Ахметьев бросился за мной, и теперь я заметил, что Глеб Аскольдович какой-то старчески сухонький и легонький, ветхий деньми, морщины стянули его лоб.
– Погоди, Василий, погоди, – упрашивал меня на ходу Ахметьев, и это был уже не истерик, а прежний Глеб Аскольдович. – Извини. И не дуйся. Это я при виде Бодолина справиться с собой не смог. К тебе же я отношения не менял. И я бы показал тебе некоторые свои сочинения, но сейчас не могу. И они не из тех, что можно держать в людных местах. И издателя пока нет. Вот у Миханчишина издатели есть. Я его книжицу прочитал. Ты встретишь его, передай, что я готов принять его вызов на словесные баталии, жив и готов…
– Встречать Миханчишина у меня нет никакой нужды, – сказал я.
– Ну все равно, вдруг встретишь, скажи, что и ему одно из житий посвящено, я о нем знаю такое, что он и сам не знает… А адреса мои он всегда держал в голове…
– Пиво тебе заказать? – спросил я.
– Нет, нет, я сам, – поспешил Ахметьев, – деньги есть. У меня ведь пенсия до сих пор удивительная. Я в Москву приезжаю, чтобы подтвердить право на нее. То есть подтвердить болезнь…
– И в чем ее суть?
– Болезнь Карамазова, – Ахметьев взглянул на меня укоризненно. И даже рассмеялся. – Я же тебе говорил тогда. Поживешь с бесами, да и шкуру их на себя натянешь, тут не только раздвоения начнутся… И про Матрону, пророчицу, и про Призрак будущий, себя осознающий, я говорил тогда всерьез…
Маэстро Бодолин из дремот своих в пивную не вернулся, а Глеб Аскольдович быстро выпил пиво и взглянул на часы.
– Бегу, бегу! И вот отчего я именно тебя разыскивать в Москве желал. И все никак. А сегодня будто судьба. Я ведь тебе вещицу одну должен. Унес. С нее бы мне и начать, а я все оттягиваю…
– Будильник, что ли? – удивился я. – Ты его мне давно вернул.
– Какой будильник? – поморщился Ахметьев, ни о каком будильнике вспомнить он не мог. – Нет, другую вещицу.
И он достал из кармана бежевой куртки фарфоровое изделие с профилем императора Наполеона.
– Вот. Солонка номер пятьдесят семь.
Ошарашенный, я безжалостно растолкал Бодолина, как ребенок, стал подносить к его глазам солонку, повторяя при этом дурак дураком:
– Смотри, Дима, та самая, та самая…
– Та самая… – вынужден был согласиться со мной Бодолин, пальцы его еле держали солонку, но все же он признал:
– Та самая. Номер пятьдесят седьмой…
– Ну вот и замечательно! – радовался Ахметьев. – Отдал наконец. Свершилось! И побежал. Опаздываю. А ты Василий, скажи Миханчишину, скажи…
И Глеб Аскольдович, легонький, четырьмя ступеньками лестницы вынесся в Столешников переулок.
Итак, единственными свидетелями моей встречи с Ахметьевым были Бодолин и механик Слава, но Слава в счет не шел. Предметным же доказательством (для Башкатова – “уликой”) свидания – а стало быть, и пребывания Ахметьева в живых – могла быть только солонка. Но мне никто не верил. Упомянутый мною Белоусов по-прежнему твердил, что он Глебушку хоронил, правда теперь твердил в нетрезвом состоянии, а приписывание Глебушке какой-то болезни Карамазова считал зловредной выдумкой: “Призрак, призрак, обещанный Глебом призрак, пока маленький, потом подрастет…” Мои попытки свести неверящих со свидетелем Бодолиным порождали лишь конфузы. Бодолин Ахметьева не видел. Солонку помнил и видел, но в отдельности от Ахметьева. Потом Бодолин и вовсе пропал. А Башкатов отрицал даже и солонку. Более того. Мое предъявление солонки вызвало его раздражение, чуть ли не гнев: “Она лежала у тебя припрятанная! Ты ее нарочно вытащил, чтобы сделать мне гадость и все испортить!” Объяснить его неудовольствие удалось не сразу…
***Одним их немногих, кто поверил в возобновление Ахметьева, оказался Миханчишин.
Миханчишина я не видел десятки лет, а Глеб Аскольдович будто бы взял и свел меня с ним. Слава Богу, минут на десять.
Время протекало летне-строительное. С артелью Валежникова я отделывал коттедж Зятя Чашкина. А сам подумывал о завтрашнем визите к Олигарху, к тому на виллу я был приглашен консультантом. Или даже советчиком. У Олигарха я должен был оценить некое кресло. У Зятя Чашкина шли малярные работы. Коттедж Зятя возводился в латиноамериканском стиле. Зал первого этажа должен был соответствовать интерьерам мыльных опер. Балкон, лестница, на которой интриговали, дрались, любили персонажи, и нижнее помещение, где можно было бы собраться всей богатой семье и принять родственников. Я все соображал, что это за кресло такое придется мне завтра оценивать (разговор телефонный вышел смутный), и не заметил, как подошел ко мне хозяин с гостями. Зять Чашкина был качок, бритоголовый, но отчего-то любивший ходить по дому в панаме (и в шортах при кривых ногах). Я однажды спросил у бывшего соседа Чашкина, чем занимается его любимый зять, Чашкин загоготал, объяснил мне, что лучше об этом не спрашивать… Зять Чашкина ткнул пальцем в мой замызганный комбинезон и порадовал гостей: “А вот у меня и профессоришка малярит. Мазюкает. А, профессоришка? Хорош дом-то у меня получается? У тебя-то небось такого нет?” И гости мобильно-сотовой породы поддержали хозяина смехом. Я выпрямился. Мазюкал я стену у парадной лестницы. И увидел, как напряглись внизу Валежников и артельщики. Молили: “Не срывай контракт!” Рожа у меня в тот момент была, видимо, свирепая. Зять Чашкина со всеми его первоначальными накоплениями мог загреметь по ступеням. Он забормотал вдруг, что у него нет времени и не будем мешать, и повел гостей смотреть спальни на втором этаже. Через час он подошел ко мне и попросил посетить его кабинет. Свирепость моя выветрилась, терять заработок мне не хотелось. А Зять Чашкина принялся передо мной извиняться, работа у него нервная, срывы случаются, меня он обидеть не хотел. Мне было предложено виски, и выяснилось, что Зять Чашкина уважает исторические науки. Я мог бы попасть чуть ли не в его герои, но допустил оплошность. В душевном тепле разговора Зять спросил меня, знаком ли я с самим Радзинским. “Нет, – сказал я. – Не знаком” – “Но как же, Василий Николаевич? – расстроился (за меня) Зять. – Он же главный наш историк!” – “Да, – согласился я. – Он главный наш историк. Он. И еще Фоменко” – “Колька Фоменко? – удивился Зять Чашкина. – Затейник?” – “Нет, это другой Фоменко, – сказал я. – Этот Фоменко – счетовод. Но тоже затейник”.