Сергей Самсонов - Проводник электричества
— Ты в курсе — я не отрабатываю? — спросил Камлаев, как ребенок, потянувшись к адресу.
— Я, вундеркинд, тебя с шестнадцати годков, вообще-то, знаю, ты забыл? И помню, как ты нам сказал «а дайте мне оклад тогда и звание лейтенанта», когда мы, помнишь, пробовали взять тебя в работу. Я про тебя тогда уже все понял, что каши из тебя не сваришь, да. Такого только в дурку или за бугор, чтоб не ездил тут нам по ушам. Ох, как же я породу всю вашу не терплю вот эту. Всех понимаю: человек он что? животен, слаб, подмять любого, оплести — раз плюнуть. Всем хочется удобства и пожить еще… да что там говорить? студент вон сессию не сдал, и все, он наш уже, без лишних разговоров, уже готов писать на каждого отличника. О, ты не представляешь, какая это агентура — троечники! Вот прям по Достоевскому, по «Бесам», вот был писатель, уважаю. Все написал. Ты думаешь, про нас, про революцию, систему — не-е-ет. На то и гений, чтоб писать про послезавтра. Ты думаешь: вот мы уйдем и станет лучше, да, — цивилизация, свобода? Вот тут-то наконец вы и вздохнете? Нет! Вот тут-то только и начнется все. Не будет нас, душителей свобод, вот тут вас всех и передушат во младенчестве. Ты думаешь, то плохо, что вас силком в подполье загоняют, но только, брат, когда вас давят, тогда-то только вы и есть. А вот когда людишкам вынесут кормушку и выбор предоставят между упаковками, тогда-то вас, дружочек, и не станет. Вот честно: мне заранее вас жалко. А знаешь, почему? Я вот отличник, у меня медаль. Но я же к вам хотел… в друзья. Я думал, надо просто хорошо учиться… — он был не крепко пьян, но, бешеный, не мог остановиться: прорвало; вдруг проступило с мукой то, что несуетливо, долго, годами, будто ластиком, стирал, давил в себе, чтоб стать бесшумным и безликим исполнителем системы. — А оказалось — этого не надо. Из круглых отличников получаются хорошие бухгалтеры и председатели профкомов. А нужен… нужен просто дар. С рождения, ни за что. Вот где оно, неравенство, Камлаев. Поэтому, Камлаев, вы враги: не уравняешь вас с собой ни мытьем, ни катаньем. Ты знаешь, почему я отдаю его тебе? Я прочитал его письмо Хозяину. Да, да, то самое письмо, наверняка ты слышал об этой челобитной. Ну он там как бы жалуется, да, что всюду его зажимают… так вот там не слова важны, а интонация. Он его не боится. Он — блошка, вошь, и он не боится. Он, он ему диктует. Когда-нибудь ты прочитаешь, поймешь, о чем я говорю. Он пишет как свободный человек… да и не человек вообще, ведь вы гораздо ближе к животному, чем к человеку. Боится смерти, физической боли, конечно… вот если вмазать каблуком по вашим-то изнеженным ручонкам. Но петь не на свой лад — на наш, а нет от неба, он все равно не сможет, твой Урусов. В чем все и дело. Так что давай вали.
И он, Камлаев, полетел «Стрелой» в ту сторону, где обитали, в самом деле, существа, подобные ему: хотел он думать о себе по отношению к Урусову вот так — не как о ровне, разумеется, но все же о родне, пусть о седьмой воде на киселе, но все же, все же. Ростральные колонны, столп, Адмиралтейство, Биржа… — потусторонняя урусовская родина, последняя, единственная на земле столица для тех, кто в ней родился, простерлась перед ним, дав сразу же почуять ему большую воду, холодное и строгое урусовское море с идущей на убыль царственно волной… под ширью блеклого заката, под нищетой и вещей свободой урусовского Stabat, который все бледнеет, но никак не может догореть, угаснуть.
2
Урусов обитал, как стало ясно с самого начала, на отшибе, на заводской окраине, в одном из новых шлакоблочных типовых районов. Как тать, Камлаев в телефонной будке пил тягучие, любезно обещавшие соединение гудки — сейчас, сейчас… там происходит заторможенное шарканье, тортиллой подползает кто-то… и захрустело наконец, землетрясением раздался шорох в трубке, поднятой родственной Урусову рукой, и заворочался, как ключ в замке, мужской наждачный сиплый голос, выдающий отвычку долгую от говорения.
— У аппарата. — Неандерталец с удовольствием, едва не с суеверным ужасом, похоже, подошел к магическому ящику. Какая-то ирония прорезалась — или так только Эдисону показалось, — вот гордость ироничная, что обзавелся личным телефоном, как «белый человек». — Вам кого?
— Простите, я хочу поговорить с Цветковой Аллой Андреевной. Я правильно попал?
— Айна минутен, — явно жмурясь от сознания своей полезности, рапортовал дебил. И зашуршало, захрустело, смолкло.
— …Я слушаю, — певучий молодой упругий голос.
— Алла Андреевна, здравствуйте. Меня зовут Камлаев, музыкант. А ваш отец… мы, наше поколение… — он зачастил, сбиваясь, — считаем свои долгом сделать все для возвращения музыки Андрея Ильича в пространство современной музыкальной жизни… поэтому как только удалось узнать… мы сразу же… поговорить и рассмотреть возможность… конечно, если ваш отец…
— Да, да, — она отозвалась с готовностью, не изумившись будто ни на гран, так, будто и не ведала сомнений, что за отцом придут, так, будто каждый день уже приходят на поклон. — Вы бы хотели попросить отца о встрече? Так что же вы об этом только что его не попросили самого? Вы только что с ним говорили. Так мне спросить о вас? Камлаев. Эдисон. Ну как же, как же. У нас ваши пластинки с Бахом есть.
— Да, да, — насилу выпустил и ждал уже без дрожи, прилипшим к ободу соломенным каким-то мелким сором.
— Вы слушаете, да? Сегодня в три вы можете? Отец сказал, что — голос дальней скрипки среди ближних балалаек. Продиктовать вам адрес?
Он полетел — как избранный, как призванный, как «голос дальней скрипки», за алхимическим секретом, за тайной голосоведения: кому, как не ему, Камлаеву, который все-таки хоть что-то понимает, ее доверить можно, передать — он примет, как моллюск в свою непроницаемую раковину, это урусовское знание и будет в донной тишине, в молчании обволакивать своей секрецией, пока не превратит в жемчужину… оставил позади Дворцовую, мосты через Неву, Фонтанку, холодную чеканную фатаморгану гранитных хорд, чугунных кружев и был за час до срока у нужного дома, кирпичного, с башенным краном, выложенным кирпичами другого цвета на торцевой глухой стене… в пустынном и открытом всем ветрам краю Главстройпроекта и Госплана, высотных шлакоблочных новостроек и долгих заводских цехов; унылые пеналы спальников, пересечения межпанельных стыков, асфальт, цемент, и пустыри, переходящие во вспаханное поле — ничего лишнего и личного, аскеза, навязанная глазу и сознанию, с ума сошедший и сводящий ветер, стена которого ударила ему в лицо, как будто не пуская, заворачивая прочь, едва Камлаев вышел из машины.
Немного потерпел, до половины третьего, и больше не мог, в три прыжка поднялся на четвертый и, задохнувшись ветром торжества от этой будто монополии на Урусова, ткнул деревянным кулаком в звонок: под механическое пение птиц залаяла в припадке дружелюбия собака и кто-то бросился вприпрыжку открывать — то спотыкаясь, будто связанный, то вроде на одной ноге, будто по клеткам «классиков». И верно: рыжая, как пламя, пяти годков, наверное, девчонка таращила с порога на него прожорливо-бесстрашные глазищи — и заломило сердце так, как ломит зубы, — ликующая вольная вода плескалась в них… вот что на самом деле значит «войдут все дети в Царствие Небесное» — увидеть лес, и речку, и ежа, и клеверное поле, и собаку, которая скакала тут же, заливаясь и тычась мокрым носом Эдисону в руки.
— Ты кто? — сказала девочка, которая была как толстенькая кошка — такие же естественность и беззастенчивость в любом телодвижении.
— Я? Человек, — не знал он больше, как назвать себя, ребенка не обманешь, ни на один вопрос не дашь ответа, который утолит, накормит, все будет жалко, приблизительно, такой неправдой в сравнении с тем, что видит он в тебе, что пьет глазами и вбирает слухом, непримиримо, неотступно требуя ответа…
Она сама его мгновенно назвала, определила ему место, назначение — быть женской собственностью. Схватила жаркой цепкой лапкой и потащила яростно в зеркально-полированный уют:
— Дед! Дед! Смотри: вот у меня такой жених на самом деле будет!
— Это какой? — откликнулся угодливо старик, сидевший в кресле с малиново-кисельной книжкой «Сказки Пушкина», и повернулся лысым пучеглазым очкастым слесарем, мгновенно заготовив на обожженной морде алкоголика подобострастный интерес — готовый расцвести — расплыться зачаток любования моделью будущего внучкиного счастья. — Н-да, королевич Елисей.
Камлаев не узнал его, как не узнал до этого по голосу при телефонном разговоре, как не узнал до этого «того» Урусова в фотографическом красавце с бараньими глазами, лучащимися наступившим светлым будущим.
— Ты подождешь, пока я вырасту, и женишься на мне, — потребовал ребенок.
— Ладно, подожду, — покладисто кивнул Камлаев, не отрывая взгляда от тяжелого, кремнистого лица с массивной нижней челюстью и жестким ртом, прорезанным как штыковой лопатой, от страшных глаз, огромных, рыбьи глупых, запаянных в захватанные линзы, от толстой шеи старого молотобойца, от крупных узловатых заскорузлых рук с могучими негнущимися пальцами и черными отбитыми ногтями, от синих треников, обвисших на коленях, и клетчатой фланелевой рубахи.