Владимир Кавторин - Совок клинический. Из цикла “Жизнь вокруг”
— Покой, да… — сказал Лев Гаврилович. Место действительно показалось ему вдруг замечательным, как-то особо располагающим, облегчающим душу. — Да, что-то такое… есть!
— Правда чувствуется? — обрадовался отец Федор. — Я сюда многих вожу. И все чувствуют. Никто не сказал, что ничего, мол, такого… И значит, высокий дух человеческий на земле остается. Не дела, не стяжания, но коли жил человек высокой души, то никуда уже она деться не может — это уже вечно пребудет, вечно будет поддерживать, помогать жить… Так и с вашим музеем. Исчезнет он — не беда! То есть беда, конечно! А не окончательная. Вы ж не музею служили — памяти человеческой. А память — она как-то да останется. Она в людях, и потому ничем ее уже не вытравишь, не погубишь… Я потому и хотел, чтоб вы перед судом сюда приехали, чтоб мы вместе здесь постояли…
Они уже шли обратно, солнце склонялось, било в спину, а в ельнике стало еще сумрачней, глуше, свет длинными золотистыми лучами висел меж елочных вершинок, а к ним, под массивные лапы пробивался отдельными редкими пятнами.
— Откуда ты знал, что я приеду? — вдруг, словно стремясь на чем-то поймать собеседника, спросил Лев Гаврилович.
— А я и не знал, — опешил Петька. — С чего вы взяли?
— А кто Харону сказал?
— Я так, спроста… Хотел, чтоб приехал, и подумалось вдруг: может, вам повидаться захочется… перед разлукой-то.
— Считаешь, посадят меня?
— Мирское правосудие вершится во тьме… А газетку районную я читаю, как же!
— Ведь это ж абсурд! Я создал этот музей. Из ничего. Собрал по штучке, по лапотку. Своими руками. Я в него жизнь вложил, понимаешь? И, по-твоему, я мог его обокрасть?!
— Лев Гаврилович, родненький! Да кто ж будет спрашивать, что по-моему? Судить будут вас по закону, в доказательства принимать бумажки, а что у вас какие-то бумажки не совсем в порядке, то в это поверить можно, они у всех не в порядке.
— Бумажки — да! Но есть же еще и логика, есть здравый смысл! Какой же человек будет своими руками разрушать то, что сам создал?
— Логика, Лев Гаврилович, у каждого своя. Этот музей вы создали, вы, святая правда! Да те, кто будет вас судить, — они-то что создали? Ничего, так? А если человек ничего не создал, как ему понять созидателя? В миру всяк другого по себе судит. Хоть те же присяжные…
— Да не будет присяжных… И при чем здесь «в миру»? А монах не по себе, что ли, судит?
— Бывает, и по себе… Хотя должен по Богу в себе. Бога в себе ощущать должен.
— Но в себе же…
Их уже ждали. Сидели в молчании у длинного дощатого стола за жилою избой. Тремя кучками лежал крупно нарезанный, почти накромсанный серый хлеб, стояли глубокие глиняные тарелки. Отец Федор стал во главе стола, помолился, и, как только сел, в тарелки стали наливать дымящиеся щи, передавать их по рядам. Никто, впрочем, не ел, только хлеб разобрали. Один Лев Гаврилович, минуту назад думавший, что уж есть-то он точно не сможет, вдруг почувствовал такой аппетит, что отломил кусок хлебной корки и сунул в рот. Хлеб был домашней выпечки, с хрусткой корочкой… Последнему тарелку подали Петьке, он опустил в нее ложку, и все тут же в молчании усердно принялись за работу. Щи были с мясом, наваристые, желающим наливали добавки, но кроме них был подан к столу только квас. Люди чинно насыщались, восстанавливая силы для трудов, в праведности которых сомнений у них не было. И Льва Гавриловича чинность этого действа раздражала, подзуживала. «Ишь как Петька их вышколил», — думалось. «В городе говорят, — сказал он, как бы ни к кому прямо не обращаясь, — что проверка музея как раз оттого, что митрополит ваш договорился уже с губернатором насчет собора. Правда это, как думаешь?» На что Петька только бровь поднял, продолжая сосредоточенно наворачивать щи. Стало неловко. «Не хочет, значит, про начальство, — подумал Лев Гаврилович. — Ну и не надо…»
Пока доели, почти стемнело. То есть не стемнело, а солнце ушло за лес окончательно, и небо опять заволокло тучами.
— Вы извините, — как-то незаметно возник за его спиной Петька, — мне тут по хозяйству надо распорядиться, на завтра. А потом и на боковую. В избу спать пойдете?
— А что — есть варианты?
— Есть. Я вот на сеновале сплю. И под крышей, и воздух чистый, и даже звезды видны — все удовольствия. Под утро холодно, правда, но там есть войлочная попонка такая — накинешь, и хош зимуй!.. Так как вы?
— Считай, соблазнил.
— Тогда вас Сенька проводит. И рюкзачок ваш там уже, он покажет… А насчет митрополита — так этого я и не знаю.
— Ваши ж дела, церковные.
— Ну, мне-то, о чем митрополит договорился, не сообщают. Церковь велика. Это ведь целый мир, всякое в ней есть, все бывает…
— Да как же тогда ваш обет нестяжания? Для одних он, выходит, есть, а для других?..
— Одно скажу, Лев Гаврилович: митрополит не степень святости, а должность. И может, в большей степени даже мирская должность. Во всяком случае, мирского в ней много…
— С начальством, выходит, не ладишь, а?
— Потолкуем еще, потолкуем! Семен, проводи гостя…
Лев Гаврилович шагал за худеньким парнишкой и думал: а что в этом самом отце Федоре, сорокалетнем жилистом мужике, так всех притягивает? То, что он как бы заранее знает каждый твой шаг? Ну, это скорее неприятно, неловко во всяком случае. Но что-то есть…
Сеновня, к которой его привели, была просторна, сеном забита едва ли наполовину, потому как над той стороной, где не было сена, не было и крыши, стропила из свежепиленого бруса зазывно белели на фоне густеющей синевы неба, по которой быстро шли тучи, низко волоча серые дымчатые бороды, что обещало хорошенький дождь. Рюкзачок его стоял в углу, у самой двери, он вытащил из него полиэтиленовую накидку и c нею полез наверх, так как, кроме двух войлочных попонок, ничего там не углядел, а собирать утром со всей одежды клочки сена — это не очень ему улыбалось. Под попонкой он быстро угрелся, стало тепло и уютно. Вид преддождевого беспокойного неба в сочетании с этим теплом действовал расслабляюще. К тому же он и устал, волны дремы накатывали, и в них виделся почему-то его музей, поросший по уступам свежим березнячком, шумящий, тянущий к нему молодую листву, и в этом почему-то было успокоение, даже смутное обещание. Не только говорить, но и думать о собственном и неприятном совсем не хотелось, поэтому, когда пришел Петька, он спросил его совсем о другом: как это человек чувствует, что он в Бога верит?
Петька как раз в войлок завернулся, словно в трубу, но так удивился вопросу, что тут же раскатал его обратно и сел.
— В смысле? Что ж, по-вашему…
— Да ты не обижайся, — сказал Лев Гаврилович. — Я, знаешь, в Христа верю. Ну, как в историческую личность, в идеал человека… Но единство Троицы, Судный день, потусторонняя жизнь, возрождение для жизни вечной, хоть там из праха, хоть из имен… — это все вроде коммунизма: все говорят, потому что так надо, так принято, а всерьез, в глубине души, в это, мне кажется, мало кто верит…
— А что вас потусторонняя жизнь так смущает? — Петька спросил. — Без потустороннего и вообще жизни нет.
— То есть?
— Вернее, есть, но — плоская, маленькая. Как там у марксистов было? Действительность, данная нам в опыте и ощущении. Ведь это, если вдуматься, в опыте и ощущении дается только то, что здесь и сейчас, а прошлое и будущее постигается опосредованно, через причины и следствия, через влияния на эти причины и следствия того, что здесь и сейчас. Поэтому для того, кто утратил веру, и распадается связь времен. То есть, хочу сказать, что она, эта связь, и есть тот мир, тот свет, постижение которого нам ни в опыте, ни в ощущении не дается — только в вере.
— Мудрено…
— Можно проще. Вы вот верите, что за добрые дела и поступки человеку должно воздаться, ведь верите?
— Ну, положим… Иначе и жить нельзя.
— Верите, значит. А почему? В опыте ведь дано вам нечто совершенно другое. Вот вы целый музей по плошечке собирали — верили, значит, что дело доброе, нужное, для всех… Так? Хоть вы всех-то не спрашивали, нужно ли им. Может, не нужно… Вы чему-то другому верили, что в опыте и ощущении вовсе не было вам дано.
— Да, но есть же и вечные ценности…
— Так ведь в опыте-то и ощущении никто не мог установить, что они вечные. В опыте это столько-то граммов серебра, золота, за столько-то баксов продать, то-се себе купить… А если ваш, всем нужный музей бросить на недельку не запирая, то будьте покойны: те, для кого вы его создавали, растащат его и изгадят! И те, кто вас проверял, небось, свято верят: человек для того и существует, чтоб грести под себя, иного в опыте и ощущении им не дано.
Помолчали. Тучи быстро скользили по почти уже черному небу, то пряча, то открывая звезды. Там, вверху, явно шла какая-то перестройка, к чему-то готовились, но дождь все не начинался.
— Нет, ты не то говоришь, — сказал наконец Лев Гаврилович. — То, что растащат и изгадят, — это, положим, правда. Но ведь для того он и нужен, чтоб люди ощущали связь времен, чтоб не распадалась она, и тогда, когда-нибудь в будущем…