Борис Фальков - Горацио (Письма О. Д. Исаева)
Таков этот круг, точнее — сфера, шар. Для тебя он — ты сам. Он обнимает всё и всегда. Ползающему по нему предстоит ползать без конца. Ибо — где у него концы? За его границы не заступить. Ибо — где ж это у поверхности сферы границы, если она сама — своя граница? Ползать тут можно только вечно. И, значит, тут умереть нельзя.
Узнав это, моя душа обрела покой. Лукавый разум же, конечно, и тут выворачивается из-за угла и несёт свои коварные ереси: а если знает и помнит только Бог — нас, что тогда, а? То есть, о Нём ли мы помним, когда вспоминаем Его? А если наша память о себе — вовсе не о себе память? И НЕ ПАМЯТЬ ВООБЩЕ? И, например, если душа отлетает — возьмём этот реальный факт, который можно увидеть глазами — например, душа террориста, то может ли она сама это увидеть, запомнить и потом вспоминать? Сможет ли она описать это? И главное, если она всё это сможет — в каком времени ей это описывать?! Что же — находясь в вечности, описывать в прошедшем времени? Не смешите… В настоящем — ой, не могу! В будущем? Умолкаю.
Умолкаю, и пока на эти вопросы не отвечаю, чувствуя угрозу найденному покою. Но ещё отвечу, обещаю. А пока продолжу свою работу как бессмертный, презирая всякое время.
И всё же, какая сокровенная, какая постыдная эта наша мечта: не умирать! А вот террористы — против мечты. Не дают и приготовиться, и сами не успевают к своей же смерти. Что за возня, суета? Чемоданчик, и тот не успеть собрать. С другой стороны, какое только средство перевозки не избирает вечность для доставки человека в себя! То это пидорас-террорист, то это маленький тромбик в сосудике… И вот, только что ещё постыдно мечтал, а уже в пути: застали врасплох, можно сказать.
Поставь-ка, дружок, на окна ставни, чтобы и нас не застали врасплох. Разве возможно жить в деревне без ставен? И забор, забор! Бессмертный сливается с природой тем, что огораживается сам. Но — не портит её огородами.
Исаев. 1 июня Мадрид.Больше так и не удаётся пожрать вкусно. Свинство! Да! Я совсем забыл: с Днём Рождения тебя, дорогой. Желаю тебе… желаю нам дружбы вечной. Как это было всегда, и всегда есть. Все перемены — к худшему, а любое постоянство благо. Кроме постоянства перемен. Ну вот, опять сморозил пошлость…
22. Н. Г. ПОКРОВСКОМУ В МОСКВУ.
Дор. Ник. Геор.!
Я в работе по уши, дохнуть некогда. Простите, что так поздно собрался написать: время уж нам очно встретиться дома. И, как пел один Вам известный семит: не я ль завоевал и славу, и величье, могла бы вся земля моею стать добычей… но вот стремлюсь к добыче лишь одной: скорее бы вернуться в край родной. Кстати, о семитах. Моя смешная идея о берберских влияниях на культуру арабской Мавритании получает опору. Теперь можно говорить не только об усовершенствовании берберами способов вспарывания живота ближнего, но и о блестящих идеях в области гос. устройства, философии и искусств. Если, конечно, это не одно и то же. Доказательства у меня в руках. К примеру, сейчас я держу в них ибн Тумарта!
Кстати, мы с Вами имеем единомышленника и среди врагов наших, то есть, вне нашей кафедры. Я Вам уже говорил о нём, теперь лишь напоминаю. Я говорил, что было бы хорошо переманить его к нам. Видите, как я уже стосковался по дому, по институту, по Вам? Так, что у меня ещё и билета назад нет, а мысли заняты уже делами домашними. Фамилия нашего единомышленника — Ревич. Кроме прочего, он отличный переводчик… Не удержусь, приведу кусочек из одной его работы. Помню наизусть, поскольку недавно строчил на неё рецензию. Вы ведь знаете мою проклятую память: из неё не выбить того, что однажды туда попало. Это перевод известного стихотворения Аш-Шанфара. Ревичу удалось передать, как герой стихотворения проходит сквозь жизнь, а она сквозь него, подобно встречным ветрам, оба прозрачны — но оба цельны, оба есть самостийные Я. Это ветер бессмертия, ведь бессмертие — это прозрачность человеческого Я для так называемой жизни. Жизнь-то и сама бессмертна только потому, что для нашего Я прозрачна. Возможно, Ревичу так удался перевод не из-за того, что он разделяет эту философию, а по той причине, что его собственное положение на их кафедре представляет собой тот же сюжет… Но лучше я выпишу цитату:
В дорогу, сородичи! Вьючьте верблюдов своих.
Я вам не попутчик, мы чужды душой и делами.
Спускается ночь. Я своею дорогой уйду.
Восходит луна. И звенят скакуны удилами.
Клянусь головой, благородное сердце найдёт
прибежище в мире вдали от жестоких обид.
Клянусь головою, искатель ты или беглец,
надёжный приют за горами найдёшь, за долами.
Я с вами родство расторгаю, теперь я сродни
пятнистым пантерам, гривастым гиенам, волкам.
Их верность и стойкость проверил в открытом бою,
гонимый законом людей и отвергнутый вами.
Я сдержан в застольи, я к пище тянусь не спеша,
в то время как алчные мясо хватают и жрут.
Но звери пустынь мне уступят в отваге, когда
я меч обнажаю, свой путь устилая телами.
Не стану гонять я верблюдов на пастбище в зной,
когда их детёныши тянутся к вымени ртами.
Не стану держаться за бабий подол, как дурак,
который во всём доверяет советам жены.
Не стану, как страус, пугливо к земле припадать
всем телом дрожа и пытаясь укрыться крылами.
Не стану, как щёголь, весь день себе брови сурьмить,
весь день умащать свою плоть дорогими маслами.
И мрака не стану пугаться, когда мой верблюд
собьётся с дороги в песках и, чего-то страшась,
припустит бегом по холмам, по кремнистой тропе,
зажмурив глаза, высекая копытами пламя.
Никто не посмеет мне дать подаянье в пути.
Глодать буду камни и в землю вгрызаться зубами.
Я пояс потуже на брюхе своём затянул,
как ткач искушённый — на кроснах упругую нить.
Чуть свет я скачу, словно серый поджарый бирюк
по серым пескам, по следам ускользающей лани.
Чуть свет он, голодный, проносится ветру вдогон
вдоль узких ущелий и необозримых долин.
Он чует добычу и воет. И тут же в ответ
собратья его в тишине отзываются ранней.
Сутулые спины и морды седые снуют,
как быстрые карты в азартных руках игрока,
волнуется стая, как рой растревоженных пчёл,
когда разоряют их дом на зелёном кургане.
Оскалены зубы, отверстые пасти зверей
зловеще зияют, подобно расщепу в бревне,
вожак завывает и прочие вторят ему,
и вой их печален. Как загнанной серны рыданье.
Но достаточно, дорогой Ник. Геор.! Вы уже, без сомнения, поняли, каков характер этого перевода. Это личное излияние самого Ревича. Одновременно это прекрасное описание: 1 — ситуации на его кафедре, 2 — его собственного положения там, 3 — его реакции на это, и главное, 4: это лучшая из возможных характеристик для поступления Ревича на работу к нам, я бы первым подписался под его заявлением. Одинокий волк! А кто мы с Вами, если не?.. Вот почему нам и надо продолжать сколачивать нашу стаю. Ревич и это понимает, судите по последним строфам стихотворения. Это автопортрет, портрет человека нового склада, одинокого и стайного. Неудивительно, что он не уживается в стаде людей старого склада. А каков наш портрет там же, а?
«Прибежище вдали», «надёжный приют» это без сомнения наша кафедра. «Бабий подол» — конечно, жена Ревича, зав. его кафедрой. Эта деталь вызовет известные трудности при его переходе к нам. Но мы можем ОБМЕНЯТЬ Ревича на наш балласт. Вы знаете, о ком я говорю. Об Овсянникове, конечно. По слухам, этот умненький смазливый еврейчик — любовник жены Ревича. Упаси, Господи, я не интригую! Я предлагаю партию. Я предлагаю рокировку. Для постороннего наблюдателя — исход партии ничейный. На деле же выигрыш за нами. Вы помните, конечно, я всегда бывал прав в прогнозах, касающихся исхода сражений.
Короче, когда Ревич подойдёт к Вам с вопросом, не пугайте его, пожалуйста.
Мне кажется, я Вас уже убедил. Поэтому оставляю тему. И вообще мне пора заканчивать болтовню. Здесь такая обстановка, что язык становится без костей. Хоть сам пиши стихи, или романы. Нет, не бойтесь, я этого не сделаю… До поэзии я не опущусь.
3 июня Мадрид. Всего наилучшего. Ваш верный Исаев.Ваш брат Е. Г. - и человек, и консул замечательный! Очень мне помогает. Вот и это письмо он любезно согласился отправить своей почтой. А как Вы себя чувствуете? Были ли уже на даче? Я, признаюсь, только о ней, голубушке, и мечтаю. Здесь ведь не выкупаешься как следует, речки — сами знаете, какие.
Кстати, я имею самые крепкие основания утверждать, что стихотворение, переведенное Ревичем, — поздняя, и отнюдь не шестого века, а приблизительно вв. 10–11, подделка под арабское. Основания эти — документы, которые я держу сейчас в руках, и дух самой поэзии. Это тот самый берберский дух, который выражен в архитектуре Марракеша, но никак не Багдада.