Анджей Стасюк - Дукля
Тем летом, как и каждый год, июль незаметно сменился августом, и несмотря на непрекращающийся зной, воздух был пропитан напоминанием о конце каникул. Коровьи лепешки на лугах засыхали в мгновение ока. Можно было носком ботинка переворачивать их на другую сторону. Зеленые металлические жуки застывали в блеске солнца, а потом торопливо искали тени. Пыль постоянно висела над дорогой. Ивы над рекой пахли горелым. Вода опала, и посреди русла обнажились песчаные отмели. Можно было дойти до них вброд, по грудь в воде. А потом лежать на спине, чувствуя щекочущее прикосновение реки и шершавую, расступающуюся под тяжестью тела гальку. Некоторые перебирались аж на другой берег и, гордые, стояли там, подперев руками бока, изумленные зрелищем собственной деревни, которой никогда прежде не видели с той стороны. Вечерами к реке подъезжали телеги с жестяными бочками. Люди набирали воду для скотины. Колодцы начали пересыхать. Лошади по брюхо заходили в реку и пили.
Тем летом я впервые надрался до синих коней. Дружки дотащили меня к дому дяди с тетей и там оставили. Я проснулся на заре, весь мокрый от росы. Красное солнце вставало над черной полосой сосновых и осиновых перелесков. Было совсем безветренно, но тополя у дороги шумели как обычно.
Пожарные свернули лавочку и перенесли магнитофон «Tonette» в депо. Ночи были уже холодными. В одну из таких ночей устроили настоящую вечеринку. Буфет с водкой и пивом. И вертушка крутилась только в перерывах, когда гармонист, гитарист и барабанщик теряли силы. В помещении депо клубилась желтая пыль. Танцующие были мокрыми от пота. Перед полуночью подкатила милицейская «сиренка» и вошли двое в форме, высматривая кого-то. Найти-то нашли. Но тому удалось вырваться из их рук и даже вмазать одному менту по физии — я увидел на земле шапку с орлом. Парень убегал во тьму между овинами. Ему вдогонку несся собачий лай. Второй мент вытащил пистолет и пульнул в ночь. Тем летом я в первый раз услышал настоящий выстрел.
В какой-то из дней мы гоняли мяч на волейбольной площадке. В конце концов он укатился в кусты да там и остался. У крыльца ее домика ничего не висело. Около пустой бутылки от «мистеллы» стояла еще одна такая же. Мы вяло расползались в поисках тени. Коричневые от солнца и скучающие. Нас мучила жажда. У меня не было ни гроша. Я двинулся в сторону бетонного бункера, где находились умывальни и душевые. Внутри царили прохлада и полумрак. Свет просачивался из узких окошек под потолком и застывал там, словно у него не хватало сил спуститься. Я пил и дрожал от холода. На соседнем кране лежало свернутое в комок полотенце. В глубине в бок уходил коридор, в котором были душевые кабинки. Оттуда доносился шум воды. Временами он напоминал сухой треск. Я умыл лицо. Вода утихла, и я услышал голос: «Крися! Дай полотенце!» И через минуту еще раз: «Криська!»
Я взял полотенце. Оно было влажным. Взял его и пошел в ту сторону. Прямоугольник маленького окошка в конце коридора ослепительно сверкал, ничего при этом не освещая. В последней кабине шевельнулась полиэтиленовая штора. Я этого не видел. Слышал только шелест. Я шел с вытянутым перед собой полотенцем. Остановился очень близко, и тогда полупрозрачная занавеска отодвинулась полностью. Когда она забирала полотенце, ей пришлось легким движением выдернуть его из моей руки. То, что я видел, было лишь зарисовкой фигуры, темным контуром на фоне золотого сияния. Ее волосы были теперь почти прямыми. Они стекали ей на плечи, тяжелые и мокрые. Я подумал, что наконец увижу ее лицо, но видел только свет, солнечные потоки, процеженные сквозь грязное стекло, и отблески, дробящиеся вокруг ее головы.
Она сказала: «Все ходишь за мной», — и чуть шевельнулась, а вместе с ней — теплый парной воздух, насыщенный ее ароматом, металлическим запахом воды и аурой мокрой стенки. Меня окутывало душное осязаемое облако, было это так, словно я оказался в ней, словно дотрагивался до ее кожи изнутри. Я ощущал пружинистую, податливую оболочку мира и боялся пошевелиться, потому что каждое движение, каждое колебание возвращалось ко мне в виде какой-то бесконечно упоительной смертельной ласки. Я глубоко дышал. Воздух полз по венам. Он был пропитан ее существованием. Она дотронулась до моей щеки, передвинула ладонь на шею, и я почувствовал капли воды, стекающие по спине. И в этот момент где-то вдалеке мы услышали мертвый стук сабо. Она отдернула руку. Я развернулся и выбежал на улицу. Ослепленный солнечным светом, я остановился лишь на середине деревни. Старая женщина вешала ведро на изгородь. На западе над старым холерным кладбищем появилось белое облачко, но через минуту исчезло.
Ну в общем, Дукля. Странный городок, из которого и ехать-то уже некуда. Дальше только Словакия, а еще дальше Бещады, а по дороге все мерещится черт со своими куличками, и ничего сколько-нибудь стоящего не попадается, ничего, лишь хрупкие домики примостились у шоссе, как воробьи на проводе, а между ними полные ветра выгоны, неизменно заканчивающиеся небом, которое взмывает вверх, а потом загибается, нависая над головой, чтобы упереться в противоположный край горизонта. Именно так — Дукля, увертюра пустого пространства. Куда поехать из Дукли? Из Дукли можно только возвращаться. Эдакий прикарпатский Хель[18], урбанистическая Ultima Thule[19]. А дальше уже только деревянные лемковские хижины, «хыжи», и бетонные обломки бастардов Ле Корбюзье — со всем этим пейзаж кое-как справляется. На автовокзале никогда не бывает больше двух автобусов. Грузовики из Румынии сбавляют скорость на минутку, на эти пятьсот метров, а от Бернардинцев давят уже до упора.
Ты выпиваешь пиво в «Граничной», выходишь на середину Рынка, и фантазия раздувается, словно шарик на уроке физики, положенный под колпак вакуумного насоса. И тогда Дукля представляется центром мира, omfalos universum[20] — некой вещью, в которой берут начало все другие вещи, стержнем, на который нанизываются все новые слои подвижных явлений, необратимо превращенных в неподвижные фикции: дрожки однолошадные из Ивонича 3 кроны, двухлошадные 7 крон, дилижанс крона пятьдесят. Дилижанс отходит в 6.00, 7.30 и в 2 пополудни. Спать можно на постоялом дворе Лихтманна за крону пятьдесят, откушать в покое для завтраков у пана Хенрика Музыка. Три тысячи жителей, из которых две с половиной — евреи. Год, скажем, 1910-й. Все вместе напоминает фотографию, тонированную сепией, или старый Целлулоид — и то и другое горит легко и оставляет после себя пустое место. Это как если бы сгорело время. Когда разрушаются вещи, существующие в пространстве, после них остается вакуум, который мы заполняем другими вещами. А вот как со временем? Похоже, оно срастается, как нечто органическое, и тянется себе дальше, потому что мы привыкли к непрерывности, которая немного похожа на бессмертие. А что, если после Мнишек, евреев и дрожек остались какие-то места, какие-то незанятые пространства, какие-то дыры, подобные тем, что прожжены сигаретой в выходном костюме?
Но в общем, когда я возвращаюсь в Дуклю, мне нет дела ни до дилижансов, ни до евреев, ни до чего. Меня интересует только, является ли время продуктом одноразового употребления, как, скажем, гигиенические платочки «Povela Corner» из Тарнува. Только это.
Вскоре она уехала. Домик был заперт наглухо. Окно, лишенное занавески, которую они, должно быть, привезли с собой, блестело черным стеклом. С крыльца пропали пустые бутылки. Исчезла веревка для сушки белья. Курорт вымирал. Байдарки из крашеной зеленой фанеры перетащили с берега под навес, где целое лето работал парень с зашпиленным английской булавкой рукавом рубахи и за два злотых сдавал их напрокат вместе с веслами. У мостков осталась только белая пластиковая лодка на цепи. Иногда мы залезали в нее. Цепь была длинная, но течение прибивало лодку к берегу. Мы там курили. Иногда пили вино. Теперь я делал это с осторожностью. Мне хватало терпкого привкуса и тепла в желудке. В ста метрах отсюда вниз по реке швартовались деревянные баржи. Туда ходили те, что постарше, и расстегивали кофточки девушкам. В сумерках бывало слышно хихиканье. Вода разносила его далеко. Мы подслушивали разговоры. Я понимал из этого не много. Около барж на берегу лежали большие груды раскрытых раковин, оставшихся от речных моллюсков. Ребята сказали мне, что раньше люди кормили моллюсками свиней.
В какой-то из дней, совсем незадолго до конца, незадолго до отъезда, я пошел туда. Из одного крана капала вода. Я закрутил его. Мне хотелось, чтобы стало абсолютно тихо. Слышал только скрип резины на сухом полу. Я вошел в последнюю кабину и задернул за собой полиэтиленовую шторку. Солнце, как и тогда, светило сквозь узкое горизонтальное окошко. Покрытые трещинами кафельные плитки поблескивали, как полупрозрачное золото. Казалось, что за ними что-то есть, что там простирается другой мир. Пахло мокрой стеной и печалью места, где перебывало множество чужих голых людей. Здесь словно остались их осиротелые остывшие отражения. В отверстии слива стояла жирная вода. На поверхности плавал белый лепесток мыла и пучок волос. Память обо всех. Деревянный помост был светло-серый и почти сухой. Сюда давно уже никто не заглядывал. В углу лежала желтая подушечка от яичного шампуня. Я поднял ее. В ней был только воздух и немножко запаха. Мне стало страшно. За стеной кто-то прошел и что-то кому-то сказал. Я и не думал снимать одежду и делать вид, будто моюсь. То есть я думал об этом, но такой план представлялся мне слишком дерзким. Чтобы тринадцатилетний подросток вот так просто вошел в чужую душевую? Но гораздо большим беспокойством наполняла меня мысль о том, что своим телом я мог воссоздать ее существование. Я стоял в этом жалком кубическом пространстве, позволяя себе одни лишь прикосновения. Кафельные плитки были холодными и липли к пальцам. Зазоры и трещинки заполняла тень. Черная сетка — или контурная карта — сопротивлялась свету. Мне не нужно было напрягать воображения. Я знал, что вода падала на нее сверху, стекала по плечам и груди, капли отскакивали и попадали на стену, а некоторые из них навечно впитывались в пористую структуру материи, я знал, что вода, прежде чем навсегда исчезнуть в мерзком квадрате слива, должна была коснуться дерева, пропитать его и оставить в нем какие-то элементарные частицы. Ведь в конце концов, тело ее, как и память, собирало из мира невидимые, но присутствующие в нем элементы, поглощало их знойными днями и душными ночами, удерживало с помощью пота, увлекало куда-то внутрь и усваивало, пока они не становились ею самой: пыль, взгляды, чужое прикосновение, цветочная пыльца, запах простыней, спертый деревенский дух и запахи других людей, свет, и даже пейзаж, изображения предметов, которыми она пользовалась и мимо которых проходила, — все это проникало в нее, проходило сквозь упругую ненасытную кожу, чтобы затем, преображенным и уже ненужным, выступить обратно на поверхность в виде грязи, усталости и стечь в тот же день в золотом сиянии вечереющего солнца, разбрызгаться и возвратиться в мир, который точнехонько уместился в кубическом пространстве душевой кабинки. Ведь мир должен принимать какие-то формы, доступные мыслям и чувствам, потому что в противном случае мы умирали бы от тоски, не понимая, почему, собственно, умираем.