Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2005)
Зато с тетей Клавой никаких иллюзий не возникло — мое почтительное недоумение лишь нарастало по мере того, как она выкладывала на стол телеграмму за телеграммой и со скорбным торжеством зачитывала пустые слова соболезнования. Пустыми они мне казались не потому, что были неискренними, а потому, что — какие тут вообще могут быть слова?.. Я еще не понимал, насколько в сегодняшнем мире людям, словно неощутимых витаминов, не хватает высоких слов, не хватает возможности ощущать себя героями высокой бессмертной трагедии.
— А Гриша Бердичевский, — просветленно повествовала тетя Клава, не поседевшая, но, наоборот, порыжевшая подпалинами, — прислал из Москвы специальной машиной венок. С надписью: погубленному гению. Гриша в конце войны приезжал к Сюне в лагерь — полковник инженерных войск, в форме… Ты не представляешь, что это тогда значило!
Я лишь проникновенно кивал, опасаясь оказаться не на высоте минуты.
Зато тетя Клава внезапно съехала с высоты:
— Я, когда одна остаюсь, сижу и вою. С утра до вечера себе твержу: ну за что с ним так, он же в жизни на копейку зла никому не сделал!..
А я почему-то вдруг вспомнил закрытую им синагогу — не в качестве причиненного дядей Сюней зла, а снова в качестве удивительной чепухи, которая может, оказывается, приходить в голову людям, если их достаточно долго пытать.
Мы бродили по булгаковскому Киеву — по Малой Подвальной, по Андреевскому спуску мимо дома Турбиных, — словно в былые времена. Хотя в наш кубок было влито много, очень много горечи, дурман его почему-то становился едва ли не еще более сладостным. Внезапно мы оказались перед белокаменной резьбой брамы Заборовского. Мы понимающе переглянулись и с улыбкой покивали друг другу. “А как Ванька?” — по архитектурной ассоциации спросил я, и она проводила меня к его последнему дизайнерскому достижению — кафе “Пид лыпою”. Плетни, рушники, глечики — оказалось, и наше поколение способно создавать пошлость.
Женя тоже закончила свой институт народного хозяйства и теперь работала на пывзаводе, с умилительным знанием дела высказываясь о всевозможных пивных достоинствах и недостатках. Джон Ячменное Зерно, попытался я впрыснуть капельку поэзии — капельку выдумки в прозаическое жигулевское, но Женя, похоже, даже не поняла, что здесь забавного: пиво — это была ферментация, сбраживание, стойкость пены, плотность сусла, план, начальство… Нет, пиву было не просочиться в мир ее фантазий, где термоядерная звезда Цветаевой превращала в пар и гораздо более жароустойчивые предметы — лишь Солженицыну удалось перевести Марину Ивановну в звезды второй величины. Теперь Женино сердце пылало страстью развенчать ту ложь, в которой нас держала власть, теперь уже она, сдержанно сияя, раскладывала передо мной затрепанные папки с самиздатом, выпущенным из подполья смертью дяди Сюни.
Уж с какой жадностью и торжеством я проглатывал “Раковый корпус”: чем ужаснее изображать мир, в котором мы живем, тем неотразимее будет удар по тем, кто ответствен за него, удар по той грезе, в которой они нас пытаются удержать. Чтобы сокрушить врага, нужно прежде всего разрушить его грезу. Коммунисты били по богу, царю и отечеству, мы — по коммунизму, наши противники — по бескорыстию, — чья же греза в конце концов воцарится на этих многослойных руинах?.. Какие тараканы наследуют землю?..
Я думал тогда, что Солженицын жаждет исключительно правды, но он был не так глуп, как я, он садил правдой исключительно по чужим сказкам. Это только я желал все испытывать правдой — как будто хоть одна сказка способна выдержать такое испытание! И как будто хоть один человек на земле способен выжить без сказки! Но я в ту пору жил наибезумнейшей из утопий — верой, что можно построить мир исключительно на правде. И — уж вовсе безумство из безумств — не сомневался, что в таком мире можно будет жить. Да и до будущей ли жизни мне было — главное, ни в чем не походить на своих врагов: они пускай лгут, а вот мы — не будем. Думал ли я тогда, что главная борьба в мире ведется не за комфорт и материальные ресурсы, а за грезы, высшая цель человека — внушить миру грезу, в которой он велик, прекрасен и бессмертен. Я же не только разоружился сам, но и требовал, чтобы и другие сложили оружие, отказались от того, что составляет высший смысл и высшую радость человеческого бытия. Из-за чего люди ссорятся, ненавидят, убивают? Из-за денег? Хрен вам, из-за сказок. Каждый хочет навязать свою.
Было это в романе или мне пригрезилось? В босяцкой шинели, прошедшей фронт и лагерь, сам только что, почти без шансов на жизнь, вышедший из онкологического ада, но все равно не сломленный, я подходил к домику, где жила девушка, которую я любил. И увидел постельное белье, которое она проветривала на солнце…
— Ему стало противно, и он ушел, — разъяснила мне Женя, когда я осторожно попытался обсудить с нею эту сцену.
— Как это может быть противно, это трогательно, — не соглашался я, пряча глаза, потому что имел в виду ее. — У птицы есть гнездо, у женщины есть дом — это же нежность, а не брезгливость.
Я почувствовал, что неудержимо наливаюсь жаром, и поспешил перевести разговор на виртуозно вычерченного тушью оскаленного пирата на норовившем свернуться обратно в трубку листе ватмана на обоях.
— Откуда, кстати, у тебя эта рожа? — с деланной небрежностью спросил я, и она ответила с небрежностью неподдельной:
— Знакомый художник подарил.
Господи, то у нее артист, теперь художник!.. Пекуровского дядя Сюня с непередаваемым сарказмом называл не иначе как “актер” — умный был человек! Жалко, не удастся услышать, как он произнес бы: живописец . Пекуровский-то, правда, остепенился — бросил свои театральные замашки, женился, работает счетоводом… Даст бог, и художник последует его примеру.
В тот свой приезд я настолько густо сорил деньгами, что всю обратную дорогу в общем вагоне ел одни только тети Клавины яйца вкрутую, по два яйца в день: признаться, что я все растряс, было выше моих сил. Тете Клаве я, может, еще и доверился бы, но Жене…
Когда она вышла замуж, мне пришлось-таки сделать усилие, чтобы взять себя в руки. Но это была не ревность, разве что в самой микроскопической дозе, — нет, ледяным холодом в груди я ощутил страх, что не смогу отнестись к ее браку с достаточным благоговением: ее избранник должен был оказаться заоблачно высок, чтобы не возникло обиды и разочарования — на что, мол, она променяла… наше Неведомо Что. На тот счет, что и я его на что-то променял и промениваю, у меня и проблеска мысли не было: странствующему рыцарю дозволено нечто иное, чем его Прекрасной Даме, Уленшпигель и не должен уподобляться кроткой Неле.
Кинорежиссер, борода с проседью, отстраненно перечислял папа, более всего опасающийся, как бы нечаянно не выдать какой-нибудь домысел за факт. Клава от него в восторге, он так красиво ухаживал: “Я пришел просить руки вашей дочери”, с огромным букетом роз…
Мне представилась некая помесь Хемингуэя с Бондарчуком, утопающая в океане алых роз, — но я, старый окопный волк, только хмыкнул: посмотрим, мол, как эти паркетные шаркуны покажут себя в рукопашном. И хотя каждая его снижающая черта роняла и Женю, мне было все же необыкновенно приятно узнать, что фильмы ее супруг ставит документальные, типа “Как правильно держать зубило” — для профессионально-технических училищ — и “Партийное руководство колхозным строительством на Полтавщине” — для того, чтобы мы слишком много о себе не воображали. Правда, за один фильм он получил какой-то приз в Будапеште. Да к тому же еще сочинял пьесы. Правда, их никто не ставил. Но зато он писал стихи, Женя показывала папе его машинописный сборник сонетов (папа не знал выражения “венок сонетов”). Правда, их никто не хотел печатать — но здесь злорадствовать у меня уже не хватало совести.
Наверняка он, этот Михаил Редько, чего-то стоил, полным фуфлом Женю было бы не обольстить. Тем более, что он был все-таки наполовину еврей по матери, Блюме Соломоновне, а совершенно бездарных евреев мне встречать не приходилось, поскольку я тогда умел различать лишь одну разновидность бездарности — казенную. Ограждавшую нас от потока имитаций, имитаций интеллектуальности и утонченности, нахлынувших на нас лишь вместе со свободой.
Во время следующих своих сибирско-украинских турне папа доносил до меня, что Клава Жениным супругом до крайности недовольна: он является к жене лишь по четным понедельникам, а в остальное время занимается творчеством на территории “Блюмы”, как именует ее Женя; тем не менее ему удалось произвести на свет погодков, мальчика и девочку, — равно как и мне, только в обратном порядке, — но я-то уж если был в Ленинграде, то и жил дома, такое поведение представлялось мне намного более добропорядочным. Этих, с цветами, нужно сразу гнать в шею, проницательно усмехался я, умом сочувствуя Жене, а сердцем торжествуя. Женины дети — сквозь папину неукоснительную корректность впервые проглянуло что-то вроде ужаса — сказать, что разбалованны, значит ничего не сказать, он, папа, бежал оттуда на второй же день, а чтобы заставить папу бежать, требовались средства поистине экстраординарные.