Арнольд Цвейг - Затишье
— Но он повлиял? — спрашивает фельдфебель Понт, не вынимая изо рта трубки.
— И да, и нет, — спокойно отвечает Бертин. — Об этом речь впереди.
— Вот незаметно и наступил вечер, — говорит, вставая и с удовольствием потягиваясь, обер-лейтенант Винфрид. — История презанятная, лучше не придумаешь. И чуть ли не эта безделица произвела переворот в ваших взглядах?
— Правильно взвесив, можно ли назвать ее безделицей? — отвечает Бертин. — Разумеется, если рассматривать этот эпизод сам по себе, а не в свете событий, происходивших или происходящих сейчас на фронте.
Как вам сказать, — возражает Винфрид. — Бог ты мой! Я бы не приказал закрыть воду. Но вам я бы основательно намылил голову за невыполнение приказа.
Бертин усмехнулся.
— Мне, лично мне, никто приказа не отдавал. Чей-то голос где-то что-то проревел; мы же поили у фонтана караван, как Ревекка своих верблюдов.
— А когда пала на поле брани ваша мочалка?
— Мочалка? Это неправильное название, — возразил Бертин, набивая свою пенковую трубку золотистым табаком и аппетитно уминая его. — Так называют русую бороду. Мою иначе, как черной метелкой, назвать было нельзя. Так вот, я сбрил свою метелку две недели спустя после того, как меня приметил по ней сердитый молодой лейтенант, у которого еще молоко на губах не обсохло. Впрочем, все это только цветочки, ягодки впереди. Все это только еще причины причин.
Глава шестая. Стрижка овец
— Как посмотришь на эту комнату с английским ковром, полированной мебелью и удобными креслами, так язык отнимается. Дайте же мне сначала прийти в себя, четко воспроизвести в памяти замкнутый мирок, то бытие, из которого, казалось, мне никогда не вырваться, чего, впрочем, я и не желал.
Полуденная тишина почти ничем не нарушалась. В этот час особенно ясно доносился грохот французских батарей, благословлявших неожиданным огнем подступы к дальним участкам. В это время дня наши летчики — две маленькие черные точки — пролетали над лагерем, они летели в разведку через линию фронта. Поводов для воздушных боев искать не приходилось. В дневные часы условия наблюдения с аэростатов ухудшаются. Лучше вести наблюдения по утрам, когда солнце у аэростатов в тылу. Солдаты нашей роты пользовались обеденным перерывом, чтобы помыться, почитать; это лучшее время для остервенелой битвы со вшами — яркий дневной свет выгоняет эту нечисть с насиженных мест, — для купания в речке, которая протекает в долине среди лугов, в пятнадцати минутах ходу от лагеря. Отправляться на речку нам разрешалось, но, разумеется, только взводами и под командой ефрейтора.
Тишина стояла и в импровизированной цирюльне, где обслуживал своих клиентов нестроевой солдат Бруно Науман, прошу не смешивать с придурковатым Науманом Игнацем из двенадцатого взвода, который постоянно давал поводы своему тезке огорчаться совпадением фамилий. «Как можно такого недотепу брать в армию!» — всегда негодовал наш Науман.
Науман Игнац служил упаковщиком в универсальном магазине Вертгейма в Берлине. Ну и правильно, для этой работы он, с его огромными лапищами, плоскостопием, простодушным взглядом детских глаз, как будто создан. Но место ли такому среди пруссаков, в нашей армии? Да к тому же с фамилией Науман?
После несносных, затянувшихся на недели апрельских дождей, когда нам пришлось, как я уже говорил, покрыть деревянным настилом даже коротенькую дорожку от кухни до бараков, чтобы не увязать по колено в грязи, над краем, где мы стояли, засверкал чудесный горячий май, напоминающий конец июня в Германии.
Чистота и порядок, сияющее зеркало и белоснежное полотенце, эмалированный умывальник, прикрепленный к стене деревянными планками, бритва и ножницы в клеенчатой сумке, лежащей на маленьком столе, покрытом упаковочной бумагой, — такой представала перед нами, посетителями, цирюльня, царство Наумана Бруно, которое в любое время не стыдно было показать даже генералу. А чтобы клиенты, сидя на нетесаном стуле без подставки для головы, не скучали, пока им скребут щеки, Науман Бруно кнопками прикрепил к стене фотоснимки, вырезанные из иллюстрированных журналов, и раскрашенные открытки с видами — этакие приятные картиночки. Прежде всего на посетителей смотрело снятое крупным планом здание рейхстага — дабы солдаты не забыли о существовании народного представительства. Надписи «Немецкому народу», для которой зодчий Валло оставил место над порталом, все еще не было. Очевидно желая возместить ее отсутствие, Науман прикрепил рядом с этим снимком известную открытку, где Вильгельм II в непромокаемом плаще изображен лоцманом, стоящим у штурвала. Внизу жирная подпись: «Мой курс — курс правильный, и я от него не отступлю!» Таким образом нестроевой Науман Бруно выражал одновременно и некоторую критику, и обязательный патриотизм. С правого фланга у Вильгельма II висела фотография социалистического депутата рейхстага доктора Людвига Франка с надписью: «Пал 12 сентября 1914 г.» Против этого уж никто ничего не мог возразить. Затем следовали две открытки с цветными пейзажами: озеро Шлахтензее осенью и знаменитое цветение вишневых садов в Вердере. Все это были аляповатые олеографии с обилием золотых, зеленых и розовых красок. На снимке берлинского дворца можно было снова увидеть Вильгельма II. В сопровождении всех своих шести сыновей, облаченных в офицерскую форму, с развевающимися султанами на касках, кайзер обходит фронт караульной роты. А вплотную к этой картинке была прикреплена довольно безвкусная карикатура: русские солдаты, тонущие в Мазурских болотах. Убранство сего помещения дополняли, выдавая образ мыслей и настроение его владельца, несколько красивых женских головок в романтическом стиле да портрет маршала Гинденбурга, вырезанный из какой-то парикмахерской газеты, рекламировавшей его стриженные ежиком волосы и маршальские усы как образец мужской элегантности.
Мы, солдаты третьего взвода, каждый день имели возможность лицезреть цирюльника, нашего камрада Наумана Бруно, за обедом. Поглощая кашу, горох или фасоль, он одновременно читал газету. Часто мы подтрунивали над ним: смотри, мол, не перепутай, а то еще по рассеянности сунешь в рот «Форвертс», а читать будешь сушеные овощи. Он за словом в карман не лез и отвечал в том же тоне. В споры с нами он не вступал. Зато два других социал-демократа держали себя по-иному. Один, наборщик имперской типографии Грейч, безоговорочно присоединялся ко всем заявлениям своей партии, а они сводились к пожеланию, чтобы в результате войны удалось устранить диктатуру военной клики… в России. Второй социал-демократ, наборщик Паль, раздумывал над тем, как бы и в Германии покончить с такой же, хотя и замаскированной, системой и в то же время не спускать глаз с социал-патриотов, с этих верноподданных, неусыпно следить за ними, чтобы они не плутовали. Науман болтался между этими двумя, словно «кофейное пойло» в котле полевой кухни. Когда они играли в скат, а я, не участвуя в игре, надоедал обоим советами, Науман едко высмеивал изысканную шкалу нашего питания: господину младшему лейтенанту подают ростбиф или бифштекс с луком и жареным картофелем, унтеры получают свежее мясо с капустой, а нас, солдат, кормят «шрапнелью» и волокнами консервированного мяса. В таких случаях Паль бормотал себе под нос широко распространенный стишок:
Всех равно корми, всем равно плати,
И война давно была бы позади, —
который, по их мнению, был направлен против классового государства, ведущего войну.
Так же единодушно все трое, играя в «Null ouvert»[9], выражали мнение, что мир надо заключить возможно скорее и для этого опубликовать наши условия — умеренные, проникнутые чувством самосохранения: восстановление Бельгии и прежних границ с Францией, целостность сербской территории, возрождение самостоятельной Польши за счет русских и габсбургских провинций.
Только в вопросах тактики Науман расходился с Палем и его единомышленниками в тылу. Нельзя следовать страстному влечению сердца и один на один атаковать систему, которая достигла сейчас высшей точки своего могущества. Неправильно поступает депутат Либкнехт, бросая правду в лицо правящей клике, это неизбежно приведет его в тюрьму! Конечно, в такие времена большая честь сидеть за решеткой и не дышать одним воздухом с кровососами, хотя бы и на воле. Однако незачем разрушать свое здоровье и портить себе кровь; миг расплаты близится, бесспорно. Нет, надо быть таким примерным солдатом, как он, цирюльник Бруно Науман. Он не только не подает повода для какого-либо взыскания, но благодаря своему мастерству всегда на хорошем счету у начальства. А в то же время внутренне он ни к чему не причастен и несокрушим. Все, что видит и слышит, он наматывает себе на ус и помалкивает. В своей чистой цирюльне, с белоснежным полотенцем на гвозде, всегда горячей водой на железной печурке и благоуханием миндального мыла, он никогда не высказывал своих мыслей. Только позднее, после ликвидации нашего лагеря, когда мы очутились в Жиберси и как-то вечером вместе лежали в большой палатке, Науман рассказал, что он подумал, увидев меня на дорожке, ведущей в цирюльню.