Людмила Пятигорская - Блестящее одиночество
Чтобы проверить дееспособность, Тимоти проделал ряд упражнений из руководства разведчикам: сосчитал в обратном порядке от ста; прижег себе руку на раскаленной плите и так стоял тридцать секунд — кожа трещала и лопалась, а кое-где пошла волдырями; скрутил за спиной руки, привязавшись морским узлом к стулу, а когда руки совсем занемели, разбивши стул вдребезги, принялся их отвязывать; вытащил из штанов ремень, приспособил петлей на крюке в уборной, просунул голову, оттолкнулся от табуретки, повис, но, уже задыхаясь, успел жахнуть по ремню спрятанным в рукаве скальпелем; сплел из простыней жгут и спустился на нем по внешней стороне дома — с девятого этажа на газон. Да нет, вроде с ним все было в порядке. И на том, как говорится, спасибо. Когда он вернулся в квартиру и переобулся тапочки (лифт не работал, и после подъема ныли ноги), зазвонил телефон.
Попался«Вы там? — спросили в трубке. — С вами говорят из милиции». Мирон Миронович пополз по стене. «Дет из зе энд оф диз олл», — подумал он. Одной рукой, прямо в кармане зарядил кольт тридцать восьмого калибра отравленной пулей. Снял с предохранителя. При малейшей царапине — смерть. «Вот и все», — сказал он себе. И тут перед мысленным взором Тимоти О’Хары пронеслась вся его жизнь — убогая, походная, одинокая, в роскошных отелях Лондона и Токио, в эмирских апартаментах Багдада, Кабула, с лучшими проститутками Парижа, Харькова и Севильи. Он увидел тропические пляжи и синее бескрайнее море, снежные вершины Тибета и монгольские степи, Огненную Землю, ледники Патагонии, Синайскую выжженную пустыню, кукурузные поля Айовы; он сразу, в одно мгновенье, увидел огромный мир, который тянулся к нему ветвями деревьев, который звал его птичьими голосами, который болезненно и настойчиво входил в него, становясь все меньше и меньше, пока, наконец, не уместился весь, целиком, в маленьком кусочке свинца.
«Алле, алле, вы что там, бляха-муха, заснули?» — злобно спросила трубка неприятным, высоким, не то мужским, не то нет голосом. — «У вас из окна вор по простыне спустился, а вы мечтаете. После будете мечтать, после». — «Нет, нет, хазумеется, я вас слушаю», — сказал Мирон Миронович, все еще оседая на пол. «По описаниям соседей напротив, — продолжала трубка, — невысокого роста, лысоватый, пожилой такой, но циркач! Спускаясь, рукой порты без ремня придерживал, иначе спадали. Проворство, рассказывают соседи, невероятное. Вот, показания вам читаю: глазам, говорят, своим не поверили. Кстати, мы установили личность: Сыркин Мирон Миронович. Вам это имя что-нибудь говорит? Оно вам знакомо?» — «Я сам Сыхкин Михон Михонович, в некотохом ходе», — тихо сказал О’Хара. «Так что, вы сами себя обокрали? Во, бля, люди!» — захохотала трубка. «Да нет, — сказал Тимоти, не оценив юмора, — насколько мне известно, я никого до сих пох не обокхал». — «Так значит, вам плохо известно! Вот и все дела! Погоди чуток, мы щас там у тебя будем, протокол составлять!» — бодро проверещала трубка, перейдя на «ты». Тимоти сидел на полу, прислонившись затылком к нагретой за день бетонной стене. Сомнения исключались — безусловно, это были они. «Они идут и по вашему следу», — вспомнил Мирон Миронович последнюю сказанную ему Пиздодуевым фразу. А в наружную дверь уже ломились, сбивая замок железным кайлом.
Могила«Ну давай, копай», — раздался приглушенный голос. «Да почему это я копай?» — было ему ответом. «А кто, по-твоему, дядя Петя копай?» — иронически спросил первый. «Да нет, — ответил ему второй, — по-моему, ты копай». — «Вот как», — ласково прошептал первый, и в кромешной тьме раздался удар, кто-то упал как подкошенный. «Охуел? — не удивившись, спросил второй. — Каждый раз как человека прошу: бей с мерой, верхний слой недолго и повредить. Я и так каждый день пропитанной маслом бархоткой отполировываюсь, в особенности на жопе, — всю ночь ерзаешь, штаны протираешь, полировка тускнеет; воск — вещество сверхчувствительное не только к температуре». — «Ты что, сюда байки пришел травить?» — повысив слегка голос, поинтересовался первый.
«Ладно, проехали, — сказал Восковой и легонько поскреб больное место стальными когтями. — Лучше фонарь зажги, луна бледная, рассмотреть ни фига нельзя. А я говорил — взять одного Фосфорического и двух хотя бы Копающих, польза какая-то будет. Резоны твои мне ясны: не вовлекать никого лишнего, секретная операция, то да се, но с меня-то что взять? Как с козла молока, прости за сравнение. Буду с тобой откровенен — к чему ты меня приспособил? — и он пошел загибать пальцы. — К ушибам чувствителен, к атмосферным явлениям нестабилен: при солнечном свете подтаиваю, при морозе твердею, поясницы не разогнуть. Конкретных навыков у меня нет — ни жать я, ни сеять. Ну, это-то не беда. Так хоть бы талантишко какой-никакой! Вот как ты, например: и Всезнающий, и Всесильный, и Безбоязненный. Как ты такую перспективу для меня рассматриваешь?» — как бы наивно спросил он. «Ну, это ты, брат, хватил! — произнес Бальзамир. — Чтобы как я, так скоро не сбацаешь, индивидуальный проект раскручивать надо: ДНК из мертвецов извлекать, в электролитной среде тканки смерти растить, утончать, искривлять, влагу прессом высасывать, чтобы микрона ее не осталось. Целое дело, больших денег, знаешь ли, стоит». Он зажег спичкой лампу. Восковой тоскливо позырился.
Лампа замерцала зеленоватым въедливым светом. Проглянули кресты, которые, так казалось, вышли гурьбой из мрака, обступив заговорщиков. Бальзамир повесил лампу на дерево — над могилой. «Я наделил тебя жаждой властвовать, чего ж тебе более? — спросил он. — Ты всех их вот тут (он сжал кулак) держать можешь — и В-углах-за-бившись-сидящих, и Жалующихся, и Страждущих. Предупреждаю твои сомнения: само пустое желание мало что значит. И тут должен сознаться — да, упустил: чего же нам стоило, дело-то плевое, низкопробное — Принимающий Вид или там, скажем… любая дешевенькая подделка. Ну да после драки кулаками не машут. Придется тебе самому как-то выкручиваться». И Бальзамир, в который уж раз, принялся наставлять Воскового. «Главное, без суеты, — сказал он. — Учись принимать — и тут перебора не будет, все здесь дозволено — радеющий государственно, но обтекаемый вид, чтобы, куда ни плюнь, всюду с тебя стекало. Учись так, брат, вплотную отсвечивать, чтобы они в дури своей прозрели, что ты как раз тот, что им надо, Властвующий и есть. Много на себя бери. Все на себя бери. Как пьяный в дупель матрос, выходящий в шторм в море. И только я, я один буду знать о тебе правду. Но я молчу. Я молчу. Зачадила». — Бальзамир подкрутил лампу.
Пустота«Все-таки, согласись, мистификация — сила! Что, разве не так? И я сделаю из тебя таинство! Следуя моей аксиоме: где нет ничего, там ищут значений, а не значений — так чуда. Пустота их, брат, завораживает. Душу им выедает. И тут — уж изволь — твой ход конем. Многозначительной никчемностью их бери, смыслы опустошай… Вот так вот сидишь… — и Бальзамир стал показывать. — Голову слегка, замедленно повернул, сделал никем не читаемый, мутный жест, скользнул тусклой тенью улыбки и вдруг — р-а-а-аз, как сверкнешь слепыми глазницами, как заиграешь! Недосказанность! Искусство быть ускользающим, но реальным. Из крови и кости, но все же — не человеком. В этом и есть сакральность. И вот тогда, чего ты хотел им сказать — не поймут. И зачем ты такой — не откроют. Не зря ж я возвел тебя в разряд Перепончатых, сделав пыльцепроизводителем себе подобных», — неожиданно закончил свою речь Бальзамир. «Раскричался, — прошептал Восковой, трусливо оглядываясь. — Я ведь не жалуюсь, разве мог я мечтать? Даже не инкубаторский — вспомнить противно, из запасного подсобного личинария, который каких только тварей не видывал! Нет, я ценю. Но тут другая статья получается: величие имиджа давит, сам от себя шарахаюсь. Неужели, думаю, я, такое ничтожество, на одних перепонках в небо взлетел? Страшно становится, разоблачений боюсь. И такие комплексы обуревают — и лицом нехорош, и ростом не вышел, происхождение не в дугу, а уж занятия мои прежние… сам, впрочем, знаешь. А вдруг найдется такой долбоеб, что всю правду раскроет?» — «Это да. Тут не поспоришь. Но нужны же и мне гарантии! Что же мне было — как козу тебя в самопас пускать? — спросил Бальзамир. — А вот ты, будучи на моем месте, как бы ты сам дело устроил?» — «Ладно, — уклонился от ответа Восковой. — Разговоры-то разговаривать, копать, что ли, начну».
ЧеловекГолова к голове, склонились они над могилой, шелестя пластмассовыми венками. «Так где же дощечка? — переполошился вдруг Восковой. — … Ну нет, ты глянь, безымянная!» — «А имя его нам зачем? — спросил Бальзамир резонно. — Грунт, что свежак. Такая удача. И не мечтали». — «Не, — не унимался Восковой, — а если не человек это вовсе, а кто-то из наших, Безродный?» — «Да нет, человек, — уверил его шеф. — Смотри, сколько горя здесь пролито — земля от слез вся сырая». — «Человек, человек! Говоришь, точно завидуешь. Пацаны бы от тебя такое услышали — озверели…» — «О человеке мы после поговорим, — и Бальзамир многозначительно поднял когтистый палец. — Теперь не время».