Йоханнес Зиммель - Горькую чашу – до дна!
Над нами вновь раздался тот ужасный рев, который я слышал утром.
– Почему вы не хотите назвать им свое имя?
Я ничего не ответил.
Шапиро улыбнулся.
– Вы мне нравитесь. Я разрешаю вам пользоваться моей электробритвой.
– У меня на лице сыпь…
– Но и у меня тоже… Поглядите-ка! – В палате было темновато, так что я не сразу заметил: у Шапиро на лице была экзема, язвочки мокли и гноились. Лица других сопалатников тоже были обезображены язвами. Я оказался как бы в лепрозории. Хуже всех выглядел маленький негр, сидевший на столе у окна и исписывавший лист за листом.
– Это от отравления медикаментами, – заметил Шапиро. – Главным образом от паралида.
– От чего?
– Это мы так его называем. На самом деле название этого лекарства – паральдегид. От него сразу засыпаешь. Это от него здесь повсюду такая вонь.
– А кто этот негр?
– Кинг Вашингтон Наполеон.
Услышав свое имя, щуплый чернокожий человечек оторвал глаза от бумаги и с улыбкой поклонился нам. Я тоже поклонился.
– Он цирковой артист. Канатоходец. Упал с высоты. Тяжелая черепная травма. Обручен с принцессой.
– С какой еще принцессой?
– С Маргарет Роуз. Английской принцессой. И пишет ей каждый день.
Человек, обручившийся с английской принцессой, посмотрел на меня, опять поклонился и спросил:
– Хау, пу хау?
– Это значит: «Как дела?» Ответьте: «Хау, хау!» Что значит: «Спасибо, хорошо».
– Хау, хау.
Кинг Вашингтон Наполеон вновь улыбнулся и опять принялся за письмо.
За ужином я познакомился поближе с остальными обитателями палаты. Ужин разносился по палатам в 19 часов и состоял из хлеба с колбасой и маргарином и чая из ромашки. Чашки и тарелки были грязные, куски хлеба выглядели неаппетитно, и я уже хотел было отодвинуть все это подальше, но Шапиро остановил меня словами:
– Нужно все съесть! Только идиоты выбрасывают еду в окно, как вон тот… – Он кивнул на бледного тощего человека, который в этот момент как раз выбрасывал свой хлеб во двор. Мне сразу вспомнились жирные черные вороны. – Надо есть. Надо сохранить силы. Не то загнетесь тут, иначе вам тут не выдержать. Итак, вперед, как ни противно!
И я заставил себя съесть ломти хлеба и выпить отвратительный чай, отдававший сахарином. Человек, выбросивший хлеб из окна, вернулся к столу и рассказал, что он по профессии аптекарь.
– Уже шесть раз судили за совращение малолетних, заявил он не без гордости. – В последний раз я, к счастью, получил свидетельство о невменяемости. С тех пор здесь.
– Он начал пить в четырнадцать, – заметил Эдгар Шапиро. – И не может этого забыть.
– Поэтому же интересуется маленькими девочками только одного возраста, – вставил кто-то.
– Четырнадцать! – воскликнул аптекарь. – Если им не четырнадцать лет, они для меня пустое место.
Человек, лежавший под кроватью, оказался столяром. У него были парализованы обе руки, и Шапиро терпеливо кормил и поил его. Шапиро вообще был добрым ангелом-хранителем шестнадцатой палаты. Всегда у него находилась подходящая к случаю шутка, он убирал комнату, помогал всем, как только мог, и всегда был в хорошем настроении. Доктор Трота разрешил ему держать в палате маленький радиоприемник. Вечером Шапиро всегда включал тихую музыку. Все обитатели палаты его любили.
Парализованный плотник – его звали Курт – рассказал мне, что знает, где лежат его инструменты:
– Внизу, в погребе. Эти идиоты должны же наконец отвести меня туда, чтобы я мог работать.
– У Курта тоже все от пьянства, – тихонько шепнул мне Шапиро. – Сначала нарушение нервной системы, потом тяжелый паралич и повреждение спинного мозга. А у вас?
– Тоже алкоголь, – шепнул я в ответ.
– Вы обо мне, что ли? – недоверчиво вскинулся Курт.
– Я ему сказал, что ты прекрасно поешь, – с улыбкой ответил Шапиро. Тогда и Курт заулыбался, а поев, исполнил нам песню: «Недалеко отсюда нас ждет награда, стоит девица у водопа-ада…»
Шапиро опять шепнул мне на ухо:
– Умен и совершенно неопасен – как и большинство здесь, в том числе шизофреники. Только если заговоришь на определенную, сугубо индивидуальную тему, каждый из них начинает бушевать. У Курта, к примеру, это проблема взаимоотношений Запад—Восток. Ради Бога, никогда не заговаривайте с ним о русских или американцах.
Познакомился я и с Дитером Окурком. Он был здесь старше всех – тот самый, что почти всегда стоял в углу лицом к стене. Если он и обращался к нам, то только с двумя фразами: «Сегодня мой день рождения. Не найдется ли у тебя окурочка?» Потому и прозвали его Дитер Окурок.
Сигареты! В лечебнице они имели такую же важность и ценность, как во всей Германии после войны. В палатах курить запрещалось, только в коридоре, куда нас после еды выводили. Шапиро дал Дитеру сигарету, и он и в коридоре тут же встал лицом к стене.
– Когда-то он был психиатром, – сообщил Шапиро. Двое служителей провели мимо нас группу детей-олигофренов, из которых двое тоже курили. Я с ужасом смотрел вслед процессии юных развалин с вихляющейся походкой, огромными головами гидроцефалов, с выпученными глазами и слюнявыми ртами.
– Что это?
– Дети алкоголиков. Многие из них уже и сами выпивали и подвергались принудительному лечению.
Я молчал.
– Это еще что! Поглядели бы вы в день посещений на их родителей!
В половине девятого служители загнали нас обратно в палаты. Молодой врач, сопровождаемый двумя санитарами, делал уколы и давал лекарства – кому что было предписано. Мне сделали укол. Все получили паральдегид, действительно ужасно пахнущую и отвратительную на вкус жидкость, проглотив которую мы все разом успокоились и захотели спать. В палате стояла страшная вонь, но я уже принюхался – видно, человек ко всему может привыкнуть.
Я был удивлен, почему приступ так и не случился. Ведь я целый день ничего не пил, ни капли виски, и тем не менее даже не был уже в плохом состоянии, только чувствовал слабость, сильную слабость. В 20 часов 45 минут свет погас. Приемничек Шапиро питался от батареек, которые автоматически отключали его через 30 минут, и мы в темноте слушали тихую музыку – «Влтаву» Сметаны.
Старик Дитер Окурок захрапел. Вскоре храп превратился в хрип, а хрип – в клокочущий кашель. С невыразимым отвращением я заметил, что старик во сне беспрерывно плевался – на пол, на стену, на собственную постель, на батарею центрального отопления под зарешеченным окном.
Я услышал, как Шапиро тихонько сказал:
– Утречком я все вытру. Бедняга Дитер попал в море огня, когда горел Гамбург – при большой бомбежке в сорок третьем году. Он уже никого не узнает.
Грустно и мелодично звучала «Влтава».
Я решил, что наконец-то пришло время поразмыслить, что мне теперь делать. О многом надо было подумать! Кто мог меня хватиться? Косташ? Наташа? Дирекция отеля?
Полиция принимает заявление на розыск только по прошествии 48 часов. А со времени моего ареста не прошло и 24. Шауберга я заранее предупредил по телефону. Но чтобы именно Шауберг…
Следовательно, до завтрашнего вечера искать меня не начнут. Завтра вечером наступит Рождество. Работает ли полиция в праздники в полном составе? Были ли публикации в газетах о драке в баре? Ведь доктору Гольдштайну я назвал свое имя.
Минуточку.
Назвал ли?
Я уже не помнил. Я вдруг вообще ничего не мог вспомнить. Паральдегид оглушил меня как самое сильное снотворное. Старик Дитер Окурок рядом со мной все плевался и плевался во сне. Мощно зазвучала вновь основная мелодия «Влтавы» – величественная, романтичная, восхитительная.
23
Наручные часы они мне оставили.
Когда я проснулся – из-за того, что у Шапиро начался припадок, – было только 23 часа 45 минут. Служители вошли в палату и дали архитектору, который все время звал жену и умолял не дать ему утонуть («Эвелин, я не умею плавать! Не умею плавать!»), еще ложку паральдегида; после этого Шапиро вновь уснул.
Зато я лежал пластом, сна ни в одном глазу, и слушал, как в буйном отделении бушевали тяжелые и сверхтяжелые пациенты, слышал визг, удары, топот, слышал плач, ржание, жалобный вой – и то же самое эхом доносилось из другого крыла клиники, где помещалось женское отделение. Всего лишь звуки, издаваемые людьми, но в них не было ничего человеческого. Я слышал выкрики санитаров и топот их бегущих ног, я слышал звонки и дважды вой сирены. Дом не успокаивался на ночь. В конце концов я, несмотря на шум, опять заснул и был разбужен криками в палате и в коридорах:
– Встать! Встать! В умывалку! В умывалку!
Начался пасмурный день – 24 декабря. Санитары стали вытаскивать всех из коек. Я увидел, что Шапиро, задыхаясь и сглатывая слюну, вытирал с пола, с кровати, со стены и с батареи плевки Дитера. После умывания раздали завтрак: хлеб и чай. Шапиро умыл Курта и теперь опять кормил его. После завтрака в палату явились двое врачей в сопровождении санитаров: обход. Они очень торопились и беседовали с каждым из нас не больше минуты. Мне тотчас вновь дали успокаивающее и вкатили укол, от которого я тут же начал засыпать, но все же успел заметить, что некоторые пациенты вышли из палаты – их назначили убирать коридоры, помогать на кухне или колоть дрова. Когда я проснулся, день уже клонился к вечеру. Шапиро сидел на кровати, уставившись в пустоту, Дитер Окурок стоял лицом к стене, а Кинг Вашингтон Наполеон писал письмо своей принцессе.