Владимир Орлов - Бубновый валет
"Светлана Анатольевна не совеем права, – сказал я. – я не Штирлиц. Я Куделин. И это Борман позвонил мне. Шел по коридору. А тут сирена. Все – в бомбоубежище. Тогда он и подумал: дай-ка позвоню Куделину” – “Василек, ты все такой же кавалергард, – сказала Чупихина. – Но тебе пора отпустить бороду…” – “Какой же он будет тогда кавалергард?” – засомневался Марьин. “Ну ты, Марьин, и зануда! – фыркнула Чупихина. – Кстати, ваши жены не повезут вас сейчас в “Голден палас”?” – “А там что?” – “А там… а там… – Чупихина достала клочок бумажки, – а там художник Фикус Сазонов…” – “То есть как – Фикус?” – “То есть так и есть Фикус… Фикус Сазонов… будет разговаривать с головой Софи Лорен…” – “Лучше бы с телом…” – пробормотал я. “Ты, Василек, хоть и звонил Борману, но все такой же бездуховный, – расстроилась Чупихина. – А от Фикуса мы двинем в Балчуг-Кемпински. Неужели ваши жены застрянут тут?” – “Застрянут”, – мрачно пообещал я. “Ну тогда вам общее адью!” – и Чупихина со стайкой кавалеров отлетела в “Голден палас”.
Дома я предложил Виктории размежеваться. “Но в исключительных-то случаях!” – взмолилась Виктория. В исключительных случаях, смилостивился я, конечно. В исключительных случаях обязываюсь сопровождать. Во французское посольство, например. К ледям-лидерам. К художнику Фикусу. И прочее. А так им – Виктории Ивановне, Ольге Марьиной, их приятельнице Маше Соломиной – пижмы, плиссе-гофре, подиумы, валенки от Версаче, нам же с Марьиным, Башкатовым, Алферовым и Городничим – пиво, сушеные кальмары, дубовые веники и собеседования о новостях спорта. “Это ты со мной и о спорте уже не можешь поговорить?” – возмутилась Виктория. “С тобой можно говорить лишь о теннисе, – гранитом твердел я. – А Курникова с мамашей мне противны…” – “Мы давно запретили в семье кабалу и несвободы, – напомнила Виктория. – Потому ходи с Марьиным куда хочешь. Сам по себе праздношатайся. Но не забудь про исключительные случаи…”
Я перечитал написанное и понял, что даю повод подумать: в стране разруха, шахтеры колотят касками по асфальту, самолеты взрываются, в Чечне стреляют, бандиты жируют, в Пензенской губернии дети пухнут от недоедания, лодки тонут, горит Башня, а в Москве взрослые мужики (ну и бабы их), интеллигенты вроде бы, занимаются черт-те чем. Тусовки какие-то с дармовыми угощениями, праздношатания, обсуждение чуть ли не всерьез каких-то художников Фикусов и певиц Суриковых, а вместе с ними и дамы в красной шляпе с елисейскими полями, пивные, парилки… Бред какой-то. Вот вам и так называемые московские либералы! И не стыдно им? Нет, не стыдно. Не знаю, как всем. Но мне не стыдно. В своих профессиональных делах мы с Марьиным (как и Костя Алферов, Валя Городничий) были трудоголиками, да еще и добросовестными, не умеющими халтурить. Да и занятия наших с Марьиным жен выходили небесполезными и хоть кое-как, но способствовали протеканию российской жизни. А чтобы усы опускать в меды и в пиво, приходилось горбатиться, чаще всего с унижениями и обжуливаниями тебя работодателями. Кому – где. Я лет восемнадцать как не был на море. Ничего себе, подсчитал! Я лет как восемнадцать вообще не отдыхал. Да что я принялся оправдываться! Если бы не дела твои профессиональные, не пивные эти с парилками, мужские наши отдушины, не праздношатания по московским переулкам, опять же связанные с историческими сюжетами, можно давно было бы стать пациентом психиатра или же просто отдать концы. Скольких знакомых я хоронил в последние годы, и ровесников своих, и людей куда моложе. Почти все они выбыли из жизни по ненадобности в них. и в их делах. Не вписались в исторический поворот. Горбились и крутились только те, кто не умер. Или не вымер. Но и другого времени нам не было дадено. Мы уже давно с Алферовым и Городничим не забавляли себя нашей студенческой игрой “кем бы я был в…”. Следовало жить в своем времени. Помимо прочего кого-то на земле держали дети. Одноклассник мой, генерал из КБ Сухого, в отставке понятно, на чиненом своем “Москвиче” занимался по ночам извозом – обязан был ставить на ноги внука. Я, слава Богу, ощущал хоть какую-то надобность во мне в общениях со студентами. Мы нужны были друг другу в семье.
Телеграмму мою (“Нужна”) Виктория увидела месяца через три после составления ее текста в Тюмени. И не сразу решила мне ответить. Однако долго не могла выдерживать “обособленность от тебя” – ее слова – и прилетела в Тобольск. Но общим домом мы зажили с ней лишь лет через пять. Тогда и расписались. Но и потом случались отлучки – то мои, то Виктории – из нашего общего дома. А за пять лет пребывания Виктории вахтовой или прилетающей женой она останавливалась в доме Швецовых в Тобольске (доплачивали десятку – “за горенку”) или – в пору моих аспирантских хлопот – снимала номер в тюменской гостинице. Долго Виктория не разводилась с Пантелеевым (было спрошено и мое согласие) и не бросала своих лондонских дел (как и я собственных сибирских). Пантелеев упрашивал Викторию повременить. Развод (вообще развод, а с дочерью Корабельникова в особенности) мог привести к краху его карьеры. Или хотя бы на время усложнить ее. Пантелееву был необходим срок для возведения опор, и Виктория, как затеявшая катавасию, пожалела сторону страдавшую. Но в конце концов урожденная Корабельникова стала Куделиной. Ее приданым мы засчитали бутсы, которые я к тому времени размял.
Докторскую я защищал уже в Москве. В одном из хороших наших пединститутов, позже, естественно, провозглашенном университетом (хорошо хоть не произвели себя в академики). Сибирские мои публикации вызвали интерес в Томске и Новосибирске, их вузы меня зазывали в докторантуру, но предложенная мною тема (точнее – направление ее) ученых людей не то чтобы испугала, но смутила – несомненно. А я и так из-за интереса к Крижаничу прослыл либералом. Тему я предлагал такую, с условным названием “Жизнеописания замечательных личностей Сибири XX века как источник новейшей истории”. Можно посчитать, что я пытался пройти тропинкой, протоптанной Глебом Аскольдовичем Ахметьевым. Но это не так. Я вовсе не желал создавать на его манер “Дьяволиаду XX века”, исследование я был намерен провести со спокойно-здравым разглядом тех или иных заурядных и незаурядных личностей и текстов. И идею этого разгляда я вовсе не заимствовал у Глеба Аскольдовича, существовала знаменитая работа В. О. Ключевского “Древнерусские жития святых как исторический источник”. И в Томске, и в Новосибирске, и в Тюмени уговаривали меня тему переменить, подозревая во мне все же озорство (а оно вкупе с упрямством присутствовало), в кармане же моем – кукиш.
Советовали воспользоваться результатами тобольских изысканий. Раздосадованный и даже обиженный, советы я их отклонил, Крижаничем меня как недиссертабельным уже запугивали, и написал о своих заботах Алферову и Городничему. Тогда они и сосватали меня на истфак Педа, но с оговорками, чтобы баловством я не занимался, не пришло время, а именно свои тобольские добычи и уложил в основу докторской, с тюменскими же, новосибирскими и томскими коллегами не бранился. Что я и сделал. С Викторией Ивановной квартировали мы теперь неподалеку от Консерватории в Брюсовом переулке. Обмен происходил долго и с большими доплатами. Виктория служила тогда как раз при доходных местах, и все хлопоты по обмену проводила она, со спортивным даже интересом. Старики мои тихо угасли, и в квартире на Сущевском валу проживали мои племянники. Скончался и Иван Григорьевич Корабельников, но он-то не желал угасать, однако и его время исторгло за ненадобностью. Неожиданно для меня в последние его годы мы сошлись с Иваном Григорьевичем, и собеседником он оказался занятным. С Сусловым в конце семидесятых он разругался и от больших дел был удален. Он бранил себя за то, что потакал Суслову и вовсе не доброму Ильичу (“Сами мы, дураки, виноваты, надо бы нам пойти с чехами да поляками, а мы содержали в парниках старцев, вот и въехали в чужой двор…”). А с Валерией Борисовной мы долго не общались. Одобряла она или не одобряла поступок (решение) старшей дочери, понять я не мог. В нашем доме она объявлялась редко, не была и на тихой свадьбе и явно сторонилась меня. “Она боится тебя, – сказала как-то Вика. – И чувствует вину перед тобой… За то, что вынуждала тебя к унижению. Бубновый ты мой валет…” – “Я уже давно не держу тот случай в голове”, – сказал я. “А она держит…” – “Да, да, ведь кроме безысходностей ради спасения дочери вышло с ее стороны и что-то нехорошее… Зачем ей надо было?” – “А ты, Куделин, не задумывался, что ли? – теперь удивилась мне Виктория. – Она была влюблена в тебя. Как только я девчонкой привела тебя в наш дом, так сразу маменька на тебя – ее выражение – рот и раззявила. А там уж и пошли всякие женские сложности, они же, можно сказать, и комплексы… Нынче она уверена, что ты держишь на нее обиду…” Дипломатические отношения с Валерией Борисовной восстановились после того, как у нас с Викой появились детишки, мы снова стали любезничать друг с другом и шутки шутить. И все же ощущалось некое отчуждение не только между тещей и мной, но и между Валерией Борисовной и Викой. Юлия оставалась маминой дочкой, а повороты Викиной судьбы, возможно, казались Валерии Борисовне куда более благополучными, нежели приключения Юленьки. Я писал некогда, что глаза Валерии Борисовны были лучистыми. Они и теперь не погасли. Лишь порой она застывала молча и смотрела тихо. А так энергия ее клокотала на двух должностях. Бабушки и коллекционера. Дальновидные, за бесценок, приобретения в сороковые годы сделали ее обладательницей одного из самых примечательных в Москве собраний живописи. Усердиями, чуть ли не ежедневными, Валерия Борисовна произвела себя и в искусствоведы. Все она теперь знала о “своих” художниках и их направлениях, атрибуции полотнам получила в лучших музеях, и самые тщательные. Картины из ее собрания брали на выставки в Музей частных коллекций на Волхонке. На вернисажи (и не только на вернисажи) одевалась Валерия Борисовна, как и раньше, дорого и ярко, порой для своих лет рискованно, но за собой следила, прежние ее прелести не становились карикатурными, поводов для ухмылок и ехидств она не давала. И было известно, что коллекция ее отойдет Юленьке.