Вячеслав Овсянников - Одна ночь (сборник)
Смотрю: календарь странный, без красных чисел, смутное что-то. Как бы октябрь, как бы семнадцатое. Строительный кран на закате — цапля на одной ноге. Продавщица раздавила пальцами яйцо и залила желтком монеты в коробке. Варю картошку. Сумрак, небо гаснет. Трамвай до Автово, а там — дворами. Хирург назвал ее изящной. И такую изящную ножом резать! Вечно я с сумками, Фигаро. Снял с плеча, отдыхаю. Тополь золотой, мглисто, поликлиника. Шум паяльных ламп свыше. На доме крышу смолят. К зиме готовят. В Европе наводнение. Боевые вертолеты, ветер в горах, бородатый грузин, проводник банды. Месяц утренний, грустный. Жерар Лабрюни. Обрили наголо. В гетрах, брат тигра. Это не стул, стулья такими не бывают. Лакированное плечо, на которое можно опереться, и пачки чая у него все раскрыты. Подозрительный торговец, на китайца не похож, раскосость не та. Вулканолог тебя спрашивал. С Камчатки. Ее Римского-Корсакова. Плясали под патефон. Русланова пела: «Валенки, валенки, неподшиты, стареньки». Пять лет ей было, живо помнит. Голос Руслановой: «Знает только один бог, как его любила, по морозу босиком к милому ходила». «Я бы тоже по морозу босиком бегала, — говорит она. — Я страстная, безрассудная». Помнит: закончился учебный год в школе. Конец мая или начало июня. Идет по улице, и голым ногам так тепло, от солнца, от тротуара! Это ощущение летнего тепла на голых ногах незабываемо! На первом курсе института: поехала с молодым человеком на Острова, в ЦПКиО. Сидели на траве под вязом. Гус-то-ой вяз! Весело, смеялись. Влюблена немного. Так и не поцеловались ни разу. Вдруг гроза! Ливень! Вымокли до нитки. Обратно на трамвае, мокрые. Юность, свежесть, ожидание счастья… Ноябрь небывало теплый. Сплю с открытым окном. Она поет за стеной: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва…» Идем в Эрмитаж. Старик в тулупе поет под аркой Главного штаба. Певец Панин. Нева наша. Трамвайчик бежит по волнам, бело-синий. Золото льется над Биржей. Даная, Юдифь. Заупокойный храм царицы Хатшепсут. Ученик спросил монаха: «Есть ли сердце? Или сердце отсутствует?» «Сердце отсутствует», — был ответ. Встречал у булочной. Бежит. Светло-желудевое пальто. Довольна. Развеялась. Дмитриев совсем старый, восемьдесят, шамкает. Жизнь актера. Пасмурно. Пулково. А где «прибытия»? Красивая, в очках, в серебристом пальто. С ней мальчик, сын. Заглядывает за барьер, улыбаясь, взволнованная, повторяет: «Точно, точно! Это он!» Вечер. Лютеранская церковь. Стою под деревьями, ем сайку. Невский в огнях. Небо светлое, звездочки. Я во мраке невидим. Девушка, взглянув на меня, улыбнулась в темноте. Так это бывший бассейн, а теперь тут Моцарта исполняют. После концерта стоим в вестибюле и чего-то ждем. Дверь открывается, и там — белый полукруг в небе. В лунном сияньи… У метро молодежь шумит. Шоу. Купили кокосовый торт. «Я еще интересная женщина?» — спрашивает. «Еще какая интересная! — отвечаю. — Способна кружить головы!» «Твою голову кружить, — говорит. — Только твою». Фильм старого времени. Буйноволосый, курит у раскрытой двери летящего ночного трамвая. «Будем говорить грубо: вы влюблены?» Между «Балтийской» и «Технологическим», бледная, как бумага, мучительно улыбается, валидол… На дороге, пожилая, с собакой. Веселое лицо в платке. Под хмельком. «Ах, гулять-то как хорошо! Не осень, а сладость! Воздух-то! Кушать бы его!» Бежим на станцию. Она — задыхаясь, хрипит, отстала. А тот — гудит, обогнал, у платформы… Ах, черт! Зря надрывались. Из-под носа… Девятое ноября, день рождения председателя Земного Шара. У метро хризантемы. Несу, нюхая. Кусто. Осьминоги, крылья плавные, с узорной изнанкой. Ум от звезд, сердце от солнца. Тела опознанных. В Мурманске сырой снег. У нее спазмы головы. Лежала весь день. Говорит, что чувствует себя одинокой. Предложила расстаться. Заглянулапосрединочи: «Тычтоделаешь?»«Несплю», — отвечаю печально. Вот и утро. Мглисто. Машина в переулке. Из кузова столб поднят, на столбе площадка. Электромонтер в черном с белой шнуровкой шлеме провода чинит. Печатаю в очках, как под водой. Розоватые щупальца колышутся высоко в темном осеннем небе. За три квартала. Клуб «Тайфун». Подростки бушуют. Юрий Кружанич. Хорватский часовой. Форма, композиция. На подсознание действует. Проковырял лунку во льду: проплывают слоновьи ноги Исаакия, седые, в изморози. «Наверное, я неласковая, — говорит она. — Какие мы с тобой нетеплые!» У нее защемление нерва. Лежит ничком, плача. Массажировал ей спину. Командующий Северным флотом, седой адмирал, лоб в испарине: «То, что вы говорите — ужасающая некомпетентность. Я даже и отвечать не хочу на ваши вопросы. Причина проста — нет топлива кораблям. Дайте топлива — и ни одной иностранной лодки в Баренцевом море не будет. Всех вытолкаем». По дороге к станции — согнувшись, тащат мешки, везут тележки. Измазанные в земле. Картошку, морковь с полей. Старики, дети, женщины. Молодые. Вон — в фуфайке, глаза сверкают. Солнце, резкий ветер. Швейная, «Большевичка». Лаваш и колбасу, закусим за столиком в кафетерии. Купили на ярмарке розовую блузку и черную в полоску бархатную юбку. Дома примеряла перед зеркалом, пела, довольная. Два мальчика летали на коньках по чистому льду. Прозрачней стекла, тонко пел под молниями полозьев. Стою у пруда, зачарованный, не оторваться. Что у нас? Двадцать восьмое ноября? Незнакомка мелькнула, и нет ее нигде. «Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно». «Время сделало один шаг, и земля обновилась». Не надо Шатобриана, чтобы понять. Не сплю вторую неделю, шатаюсь от ветра, лист дохлый. Декабрь без мороза. Батый у Киева. Несу свежеиспеченную, горячую буханку, не нанюхаться. В тени великого Баха. О ком это они? Черные, мечутся, каркая, в ночном розоватом небе. Суббота, мглисто, почему я решил, что восемнадцатое декабря? Не могу объяснить, хоть режь. У нас с ней поход за медом. Там продают, на Ленинском проспекте. Магазин «Русская деревня». Пойдем вкось между домов, да еще зигзагами, так и без транспорта запросто доберемся. Мед гречишный, мед башкирский. Дают пробовать на палочке. «Настоящий мед должен язык жечь, — говорит она, — а этот что-то не очень-то…» Все-таки взяли литровую банку. Еще купили мыла и стиральный порошок «Ариэль». Да вот бетонный забор, тут можно, никто не видит. Присела, приподняв полы своего синего пальто. Черная шляпа. «Неужели ты ни о чем больше не можешь говорить, кроме как о своей литературе?» — спрашивает она ледяным голосом. Быстро, быстро идем, бежим, чтоб не замерзнуть. «Легковато мы с тобой оделись». По мостовой вьются, гонясь за нами, белые змейки. Гертруда Стайн, ясно, колготки «Черная роза», еду, ветер в поле, вот гора, где спит мой бедный отец. Уже ночь. Паркет скрипит, плеск в ванной. «Посмотри, есть ли звезды?» Ничего там нет, как вчера. Одинокий челн причаливает в сумерках. Эпоха Сун. Неизвестный автор. Лепит снегурку. Свечки трепещут, пламенные язычки в окне, на Стачек. Крестится. Как бы наша комната, полумрак. Шью книгу, большую, в серебре, игла, как месяц за окном, поблескивает. Так еще никто не шил книги. «Ну, шей, шей!» — говорит чей-то голос. Тает. Елабуга. Следы пальцев на глянцевой черной обложке. Видел гору: изрыта нишами, в нишах стоят фигурки. Есть ниши пустые. Прячется, торчат уши. Книга-рояль, нажимаю клавиши. Есть клавиши незнакомые, никто еще на них не нажимал. Второе февраля, по обычаю пошел в баню, мороз, звезды. 54 стучит: «Кто в теремочке живет?». Утром лежим с ней в постели, она поет песни. А там? Опять?.. Вышли из дома, и я полетел вверх, как свечка, в носках. Захотелось ей показать, как я летать умею. И я лечу выше, выше, куда-то в горы, и вот, пытаюсь подняться над гигантским зеленым деревом, растущим на горе… «Телеграмма!» — кричат за дверью. Самолет полоснул крылом. У него реактивный глаз. Наши тинистые книги ему не прочитать. Спускаюсь в подвал. Там продают собак. Две босые, полуголые девицы на стульях. Одна сажает меня к себе на колени, прижимается, раскачиваясь, и ведет какой-то странный разговор. Я объясняю ей, что значит фортепьяно: это громко и тихо. «А! Подумать только!» — смеется она и прижимается тесней, крепко обнимает меня обеими руками. «Идем ко мне наверх» — предлагает она… Метель. Беспортретно. Пять песен, пять книг. Вот и все. Визжит. Лукавый час. «Иль играть хочешь ты моей львиной душой и всю власть красоты испытать над собой». «Невесть чего ерехонится, а огня-жизни нет». «Успокой меня, неспокойного, осчастливь меня, несчастливого». «Вот я предлагаю вам сегодня благословение и проклятие». Март, тускло. Снег на Мойке. Пушкин смешной. Решетка, тающий двор Капеллы. «Снегурочка» шестого марта. Без пяти три. Восьмое, день чудесный, блестя на солнце, друг прелестный. Щурится, в шубе ей жарко. В цветочном, кустистая, можно ли желтую дарить? Одиннадцатое, гулял, унылый. Две девушки, юные. Гладкие лица, подведенные глаза. Обрывок разговора. Взглянули на меня внимательно. Слышу: зовет. Рукой машет. «Откуда ты идешь?» — спрашиваю. «Из жилконторы» — отвечает. Еду. От окна дует. На платформе под фонарем госпожа Арну. Приснилось: будто я иду вечером в своем длинном зеленом пальто, несу на руках собачку, огибаю какой-то мрачный многоэтажный дом. Тускло, грязь. То ли осень, то ли ранняя весна. Надо перебраться через канаву. Ноги скользят, не удержать равновесия. Чтобы не упасть, сажусь прямо в грязь, в эту канаву, стараюсь собачку не уронить, плачу от бессилия. Кое-как встаю, обхожу сарай и кучи мусора, тут дорожка, следы шин, сухие стебли. Двое пьяных, шатаясь, несут за ноги — за руки третьего. Приближаются. Я сторонюсь. «Этого пока еще нести не надо» — говорит идущий впереди заднему. Двадцать первое, автобус бежит по желтому Петергофу. Городской суд. Репейник блестит. Александра Федоровна, душа твоя на небесах! Нижний парк, солнце садится. Голос в трубке: «Хочешь послушать живого Паганини?» Театральный мостик, бежит в платочке. Мозаику будем смотреть. Филармония, Спиваков, триста рублей в кармане случайно не валяются. Ах, как жаль, как жаль… Ладно тебе! Имя во мраке. Фанданго. Эти две бабы, уж прячется, лучисто, стекло зажглось, бакенбарды жженые. Толкают, директор в недоумении, «Купание в гареме», руками разводит, малахитовая шапка горит. Гордые устремления ума. Послевкусие, напал волк, сумерки. Колеи от колес, ручейки. Иду, иду вверх. Догнал грузовик, обрызгал с головы до ног. В мутном небе, высоко-высоко, хоровод чаек. Рыбачий поезд из Лебяжьего. Шум-гам, красные, обожженные, глаза блестят. Сундучки, коловороты, бушлаты, ватные брюки, валенки. Весь вагон пропах рыбой. Купили корюшки, 1 кг — 50 рублей. Прозрачный мешочек серебра тут же взвесили на безмене. Петергоф в тумане. Белогрудые птички прыгают по веткам. Суд не состоится. Подкатил к остановке, двухэтажный, как в Лондоне, сидеть мягко, с ветерком. А платить тетя будет? Гуляли. Седые веточки. От воздуха пьяные. Снежок самоцветный. Начал ей что-то говорить и запутался. Купили зелени, шампиньонов, крабовых палочек, две пачки чая. Серенько. Сырой, пронизывающий, из-за угла. Семнадцатая реминорная соната Бетховена. Первое апреля, маловерные. Груда срубленных ивовых прутьев с набухшими почками у дороги, запах свежести, как у Гоголя в шестой главе «Мертвых душ». На пивной бутылке Степан Разин в красном кафтане, подбоченясь, плывет по Волге-матушке. Патагония. Пингвины купаются в бушующих зеленых волнах. Их игры, плеск, радости. Сардиния. Нурагийские могилы гигантов. Святилища воды. Бодрый-то бодрый. Хаотично как-то. Стол с утра пьяный от солнца, апрельская яркость, шатается на ножках, как паук, писать немыслимо. День певучий, расчирикался. Пошел прогуляться. Созерцал грязь на дороге. Фантастика! Призывал духов земли и воды. В канаве поток бурлит сквозь зубы что-то нечленораздельное. Почернелая ветка встала поперек горла. Два пузырька, сцепясь, бьются у этой преграды, крутятся-крутятся, не разлучатся, а вода звенит, поет. Пошел за хлебом. У магазина ножи точат. Рыжая струя бьет из-под диска. Потом с собачкой пошел гулять, несу на руках, пусть подышит. Пруды, рисовальная школа. Девочки подбежали. «Ах, какая прелесть! Как вашу собачку зовут?» Одна, самая маленькая, вся в веснушках, воскликнула: «Вырасту, тоже стану такой хорошенькой!» И гладит мою собачку по ее золотым кудрям, а ногти у девочки, вижу, как у взрослой, в маникюре. Дома не сидится, а надо картошку варить в мундире, а то через час голодная явится, меня съест. Документальные съемки. Разгерметизация. Дырочка-то с пять копеек. Через 20 секунд — потерял сознание, через 40 — сердце больше не билось. Черная болванка космического корабля в голом поле. Мечутся, копошатся. Шашлычком тянет. На заливе лед. А там? Ангелы? «Никогда здесь лебедей не видела!» Она восторженно смотрит, глаз не может отвести. Вон они — семь белоснежных, в полынье плавают, в туманно-голубой дымке. Праздничный перезвон монастырских колоколов. Песок и снег. «Верба твоя!». 10 апреля обстригали яблони. Блеск велосипедного звонка на закате. Дух Святый найдет на тебя. Опять Петергоф. У сестры суд, квартирная тяжба. Смазать надо — колесо Фортуны к нам и повернется, улыбаясь до ушей. А так — зря башмаки топтать. Ольгинская улица. Сижу тут на скамейке. Принц Гэндзи. Синичка тренькает. Прошла девушка, крылато и дивно, колыша черными крыльями распахнутого пальто. От стен охристо. Кондитерская, так вот она. Купили глазурованных сырков, сушек с маком и славянский пряник в виде сердца. Сидим, лопаем. Церковь, ров, мостик, желтые цветочки, вода бежит, светловолосая, монеты на дне. В «Океане» купили кету. Садовая взрыта, песок, доски, бульдозер. III рассказов Александра Грина. Жара 20 градусов. Космос пахнет. Две банки сардин и миндаль. В них кальций. Ей врач сказал. Пыль, толпа, девушки оголенные, в блузках. У сирени грудь набухла, вот-вот брызнет. Того чая в Апрашке уже нет. Ладно. Еще погуляли по Невскому. У нее вдруг заболели ступни. От босоножек, подошва плоская, а она привыкла носить с изгибом. Еле дошла до дома. Гул самолета. Четверг. Черемуха выпустила коготки. Везем саженцы в коробке. Ивы — золотой рой. У кленов лапки. Раскрыл окно голый и долго дышал. Она, провожая, поцеловала три раза. У поликлиники наклонил ветку тополя и нюхал. Клейко. А там — радуга! Откуда, красна девица? Май, вихрасто. Шел через лес. Старый цыган спит под елью, как желудь, фуражка, сапоги. Черный столб, усы-струны. «Кашка» в цветущих шапках. Книга попалась, автор утонченный: паутинкой пишет. Цыгане в вагоне, шумные вишни. Положили на полку над моей головой громадный букет голубой сирени. Сижу, вдыхая, девятый вал. Пьер Сулаж в Эрмитаже. В глазах черно. Оверни. Дольмены. «Гудрон на стекле». «Что до меня, прежде всего я…»