Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
С допроса Адриан не вернулся. Не знаю, что они с ним сделали, но больше я его не видела.
Жуан настоял на том, чтобы я с этого дня жила у его тети. «В целях безопасности, — сказал он. — Мы должны обеспечить тебе безопасность». Я сразу поняла, что речь шла не столько обо мне, сколько о моей памяти. О том, что может выйти на свет, если меня возьмут. За эти дни я лишь раз встретилась с Хорхе. Мы не дотрагивались друг до друга, он даже руки моей не коснулся. В этом было что-то неестественное, я ничего не понимала. Поняла только, когда Амадеу рассказал мне, почему я должна уехать из страны.
Эстефания отошла от окна и села напротив. Она печально посмотрела на Грегориуса.
— То, что он сказал о Хорхе, было чудовищно, такого изуверства и представить себе невозможно, — я поначалу просто рассмеялась ему в лицо.
Он постелил мне в практике, где я должна была провести ночь перед отъездом.
«Я просто не верю, — сказала я. — Убить меня? — Я заглянула ему в глаза. — Ты говоришь о Хорхе, твоем друге!»
«Именно», — ответил он бесцветным голосом.
Я хотела знать точно, что сказал Хорхе, но он не был готов повторить его слова.
Когда я осталась в практике одна, я мысленно прошлась по всему, что у нас было с Хорхе. Был он способен придумать что-то такое? На полном серьезе подумать об этом? Закралась неуверенность, мне стало нехорошо. Я подумала о его ревности. О тех минутах, когда он бывал груб и беспощаден до отвращения, пусть и не со мной. Я запуталась. Я больше ничего не знала наверняка.
После похорон Амадеу мы вдвоем стояли над его могилой. Все остальные ушли.
«Ты ведь не поверила, да? — спросил он погодя. — Он не так меня понял. Это было недоразумение. Просто недоразумение».
«Сейчас это уже не важно».
Мы разошлись, так и не дотронувшись друг до друга. С тех пор я о нем не слышала. Он еще жив?
— Да.
Стало тихо. Помедлив, она подошла к книжной полке и сняла свой экземпляр «O mar tenebroso», толстого фолианта, лежавшего на столе Праду.
— И он читал ее до последнего дня? — Она положила книгу на колени. — Для двадцатипятилетней девушки, какой я тогда была, это было непомерно, да, превыше сил. Бадахос, ночные страхи в доме тети Жуана, ночь в практике у Амадеу, жуткие мысли о Хорхе, поездка с мужчиной, который лишил сна. В моей душе был полный хаос.
Первые часы мы ехали в немом молчании. Я была рада, что приходилось сосредотачиваться на машине и дороге.
«Жуан сказал, на север, в Галисию, через границу, — нарушила я молчание. — А потом поедем на Финистерре», — добавила я и рассказала историю о студенте и латыни.
Он попросил остановиться и обнял меня. Потом еще раз, и еще, все чаще и чаще. Лавина стронулась. Он жаждал меня. Но в действительности он жаждал не меня, он жаждал жизни. Он хотел упиваться ею больше и больше, взахлеб, ненасытно. Не то чтобы он действовал грубо или насильно, нет. Напротив, до него я не знала, что на свете есть столько ласки и нежности. Но он впивался в меня, высасывал с жадностью изголодавшегося по жизни, по ее знойной страсти. И жаден он был не только до моего тела, но не меньше до моей души. Он хотел за немногие часы узнать всю мою жизнь, мои воспоминания, мысли, фантазии, грезы. Всё. И он схватывал все с невероятной быстротой и точностью, которые после первой радостной эйфории начали меня пугать, потому что его стремительный ум, охватывающий все разом, сметал все преграды.
Первые годы после него я тут же сбегала, если кто-то начинал меня слишком хорошо узнавать. Потом прошло. Но одно осталось: я не допускаю, чтобы кто-то понимал меня целиком и полностью. Я хочу идти по жизни нерасшифрованной. Слепота других — моя безопасность и моя свобода.
Наверное, у вас создается впечатление, что Амадеу все-таки испытывал страсть ко мне, но, поверьте, это не так. Это не было отношениями. Он упивался всем, что узнавал, вытягивал все жизненные соки и не мог напиться. Как бы это лучше объяснить. Я была для него не кем-то, а скорее подмостками для жизни, которую он хотел увидеть, как будто прежде его лишали этого. Будто он хотел сопережить разыгрывавшуюся на этой сцене жизнь, до того как его настигнет смерть.
Грегориус рассказал об аневризме и карте головного мозга.
— Боже! — прошептала Эстефания.
Они долго молчали.
— Мы сидели на берегу, на Финистерре. Невдалеке прошел корабль. «Давай уплывем, — сказал он. — Лучше всего в Бразилию. Белен, Манаус. Амазонка. Туда, где тепло и влажно. Я буду писать о красках, запахах, клейких растениях, тропическом лесе, зверье. Я ведь всю жизнь писал только о душе».
«Человек, который никогда не мог насытиться реальностью», — сказала о брате Адриана.
— Это не было инфантильной романтикой или блажью стареющего мужчины. Он был искренен, абсолютно честен. И тем не менее ко мне это не имело отношения. Он хотел взять меня с собой в путешествие, которое было исключительно его путешествием, внутренним путешествием по непроторенным тропам своей души. «Для меня ты слишком ненасытен, — сказала я ему. — Для меня слишком. Я не могу пуститься с тобой в плаванье, не могу».
Когда мы были под той аркой, я готова была пойти за ним на край света. Но тогда я ничего не знала о его ненасытности. Да, о его ненасытной жажде жизни. Жажде, своей силой вселяющей ужас. Ужас.
Должно быть, мои слова его страшно обидели. Ранили. Он больше не хотел снимать один номер. Оплатил два отдельных, и мы разошлись. Когда позже, вечером, встретились, он был безукоризненно одет, тщательно выбрит. Держался с полным самообладанием, корректно и сухо. Тогда я поняла: он принял мои слова как оскорбление своего достоинства. И вся его натянутая корректность и чопорность были не чем иным, как жалкой попыткой вернуть его. Хотя я вовсе не хотела, чтобы он так думал, я не видела ничего недостойного в страсти и в его страстном желании. Что вообще может быть недостойного в чувственности?
Я не могла сомкнуть глаз, хоть и падала от усталости.
Амадеу сухо сказал, что задержится здесь на несколько дней, и ничего не могло больше свидетельствовать о его полной внутренней капитуляции, как эта немногословность.
На прощание мы пожали друг другу руки. Но взгляд его был обращен в себя и там навеки запечатан. Он вернулся в отель, ни разу не обернувшись, а я, прежде чем дать газ, все тщетно ждала, что он передумает и махнет мне из окна.
Через полчаса невыносимых мук за рулем я повернула назад. Я постучала. Он стоял в дверях спокойный, без тени раздражения или неприязни, без всяких чувств — он удалил меня из своего сердца. Навсегда. Я даже не знаю, когда он вернулся в Лиссабон.