Сергей Сеничев - Лёлита или роман про Ё
А слово обязано быть вечным. Как иероглифы египтян — тысячи лет, а им хоть бы хны. Соображали, выходит, египтяне, чего ради каждую буковку на камне выдалбливать: ещё тысячи пройдут, и все снова канут, а иероглифы останутся.
А спроста ли посвящённые и избранные предпочитали мечу слово? И не крушили, а созидали — словом… Поскольку сказано: оно и есть бог.
Слышал я, ученые ДНК не только расшифровали, но даже и расписать удосужились — в виде одной длиннющей химической формулы. Или путаю? — расписать, может, пока и не расписали, но выяснили, что теоретически такое вполне возможно. И подсчитали, что займёт эта формула что-то в районе ста пятидесяти тысяч страниц стандартного формата. Представляешь?
— Ну, это-то да.
— Это ты гору бумаги представляешь. А я тебе о содержании. Помнишь «Пятый элемент»? Там спасительницу нашу — ну, как бы бога — синтезировали из пяти стихий…
— Ага! Огонь, вода, земля, ветер и любовь.
— Ну да, любовь… Видишь: и тут сплошное христианство, куда ж без него… Но я о другом. Милу эту…
— Лилу.
— Неважно, пусть Лилу… Так вот её — идеал — всего из пяти элементов собрали. А для формулы обычного человека целый грузовик бумаги нужен… И подумал я: а может, бог, о котором каждый из нас ни на секунду не забывает — ну, тот, о котором я у озера вопил: доведённый до абсолюта человек, которого в нас ещё ничтожно мало — может, мы когда-нибудь и его формулу узнаем? Мы же всё понемногу постигаем. Медленно, но движемся ж. А значит, и к формуле бога должны прийти… Только в ней окажется не пять и даже не сто пятьдесят тысяч страниц элементов, а, допустим, сто пятьдесят тысяч раз по сто пятьдесят тысяч страниц закорючек. И что-то подсказывает мне, что каждая из этих закорючек и сама — целая книга. Какую на одну полку с тою же Библией поставить не стыдно… И когда напишутся они все, и сложатся эти закорючки в одну бесконечную строчку, тогда и случится пришествие-то. И не второе — первое. И бог наш придёт не казнить и миловать, а придёт он объявить: всё, ребята! поздравляю: наконец-то мы свободны.
Не знаю… Может, это полнейшая чепуха. Но верить в неё мне действительно хочется.
— Слу-у-ушай! — она глядела на меня глазами влюблённого Пятачка. — Ты когда заводишься, такой клёвый.
— Клёвый?
— Ну, офигенно привлекательный.
— Спасибо, конечно. Но я тебе больше скажу: если бы не ты, коза, я бы до этого, скорее всего, не додумался.
— Ну, это-то понятно, — невозмутимо поддакнула коза.
— Нахалка! Ты понимаешь хоть, что это значит? Это значит ты мой бог. Хотя пока ещё очень и очень несовершенный.
— Ну а я тебе о чём второй месяц твержу?
Нет, с ней точно сбрендишь. Ты сорок дней, спины не разгибая и света белого не видя, мир в одиночку переворачиваешь, а у неё всё давным-давно на своих местах.
— Ладно. Давай-ка теперь я тебя кормить буду. Сутки ведь уже ничего не ел…
— Успеется с кормёжкой, тут одна страничка осталась.
— Точно одна?
— Зуб даю.
Лёленька, бог ты мой, вот только без ну!..
Она вообще ничего не ответила — просто снова приютила подбородок на коленки.
— Потому что искусство поэзии требует слов, — начал я, понимая, что не понимаю, зачем ей всё это…
…потому что искусство поэзии требует слов, а поэты — те же ангелы, и знают о боге немножечко больше остальных. И потому что звёзды над нами и нравственный (а какой же ещё!) порядок внутри тебя и меня — вот две единственные реальности бытия. И две исчерпывающие причины гармонии, к которой так тщетно стремится любое мыслящее существо. Они и только они альфа и омега существования. И избыточное оправдание предстоящей физической смерти. Потому что, постигнув аксиому вселенной — этой удивительной бесконечности самовоспроизводящейся материи, — обретаешь банальный и вроде бы лишённый всякого смысла смысл жизни: она — счастье. Счастье твоего осознанного присутствия в этом непростом, но чудесном мире. И отведённый тебе природою срок надо честно и с удовольствием потратить на то, чтобы здесь когда-нибудь появился и Он. И тогда умирать не страшно.
А нынешний — подсунутый, доведённый до абсурда, эфемерный и пресловутый бог всего лишь бессовестный суррогат действительного порядка там, наверху, и тут, в нас самих. И наверченная вокруг него лабуда — единственная преграда между нами и тем, кто действительно един и не имеет имени…
— закончил я и швырнул рукопись на стол.
— И он ещё спрашивает, почему он, — сказала Шпана Валентинна и выразительно шмыгнула, что на её диалекте означало: точка, sic!
И приласкалась… Так приласкалась, что оставаться с ней дальше сделалось невмоготу.
— Спи, роднуль. Пойду-ка я всё же дымну…
Чмокнул её понебрежней, задул лампу, нашарил на столе кусок чего-то съестного и поскрипел наружу.
Сворачивая козью ногу, подумал: а всё-таки я прав. Будь он, ихний, на самом деле — как край уронил бы сейчас мне на голову какой-нибудь кирпич.
Или од…
К моему возвращению в комнате было тише воды: Лёлька натурально вырубилась. Приветы гримпенского леса, дом с мамой, элиты с закорючками — ей хватило. Да и мне, кажется, тоже.
Изо всех сил стараясь не разбудить своего единственного читателя, я разоблачился и полез под одеяло, и не сомкнул ещё глаз, как взору предстало огромное, во весь закат, ядовито-яркое, ну просто ацетиленовое… или даже так: ацидофильное Солнце. И на фоне его откуда-то оттуда куда-то сюда — четыре силуэта конников в островерхих будённовках.
Неестественно вытянутые и зловеще чёрные в контражуре они двигались неспешно, шагом. Это были мои несчастные Петя, Али, Иван Иваныч и Августина — ни дать ни взять всадники апокалипсиса минувшего дня и, видимо, всей оставшейся жизни. И, поняв, что главная схватка ещё впереди, я улыбнулся. И увидел свою улыбку как бы со стороны: в ней омерзительно не хватало самого, может быть, любимого до сих пор зуба.
Ну вот — и это ещё…
— Морфинчиком, молодой человек, не богаты? — прогнусело откуда-то из-за спины.
Ничего крепче парацетамольчика я в руках отродясь не держал, но понял, что кличут меня, и обернулся. Шагах в десяти теплился костерок. Возле него скорбно восседал на камне человек, отдалённо напоминавший крамсковского Христа.
— Бессонница, знаете ли, мучит, — с неподдельной печалью объявил он и меланхолично кинул что-то в огонь, отчего тот мгновенно окреп и полыхнул облаком искр. — Да этот ещё желудок вверьх дном…
И я узнал его. Это был измождённый свыше мыслимого и невесть как освободившийся из преждевременной могилы Николай Васильевич. И я пошёл к нему, смутно подозревая, что жжёт старик (на три года меня младше старик) свой второй том, и имею я шанс сему кощунству воспрепятствовать.