Франсуаза Саган - Здравствуй, грусть
Боюсь, что все это сводится к нескончаемым плутням и самообману.
А если и впрямь столько лет я разыгрывал комедию, чем же мне теперь жить? Чего жаждать, к чему стремиться? И чем утолить жажду, какой глоток не будет отравлен?..
Я уверял себя и других, будто уважаю свободу моих детей — а не отдалил ли я их от себя ради собственного удобства? Я отверг честолюбие, отказался от карьеры — а может быть, просто побоялся, что ничего не сумею добиться? Может быть, я делал вид, будто целюсь чересчур высоко, чтобы промах выглядел почетнее? И может быть, я отказался от любовных похождений, презрел пошлые клятвы и случайные постели только с той поры, когда в усталом теле страх перед поражением оказался сильнее, чем жажда победы? Бог, нарушитель веселья, страж, хранитель дичи и лесов, оказался не по мне, но стоило ли его отвергать, да еще с таким жаром, лишь для того, чтобы позже, воздвигнув три скромные башенки, обратиться к суровому, трезвому богу собственников? Может быть, я пытался облапошить бога? Порой я ходил вокруг да около, избегая встречи с ним, так же как избегал слов, воздающих ему хвалу. А теперь все чаще нахожу удовольствие в нескончаемых диалогах с тишиной, с головокружительной бездной, — в беседах, которые так легко окрестить молитвой, и это звучало бы так возвышенно! Быть может, здесь, в Лоссане, я просто готовлю спектакль — свое обращение к богу?.. Дурацкая ловушка, хитрость, шитая белыми нитками, попытка провести бога, точно последнего простофилю. Если тут и кроется истина, то это самая мерзкая из всех моих уверток и уловок.
Но с таким же успехом я мог бы расставить декорации, осветить сцену, отбросить всякие угрызения совести, стать в позу и поверить в себя. Да-да, смотрите и восхищайтесь: перед вами воплощенное самоотречение и целомудрие. Я не должностное лицо и не облечен никакой властью; я не военный и не красуюсь в орденах; я не отставной слуга, и мне не платит пенсии никакой хозяин. Я отец семейства, Беттина, Ролан, Робер со мной в наилучших отношениях, я верен Женевьеве, трудолюбив, не брезгую никакой работой, предан своим немногочисленным друзьям, ненавижу войну, стою за справедливость. Поддерживаю в себе должное равновесие между человеколюбием и тоской, между суровостью и снисходительностью. Люблю старые камни и собак, буйство природы и сладость музыки. Поистине я чудо, презабавная диковинка — человек, довольный собой. Смотрю на себя в зеркало — и мне не смешно. Посмотрите и вы на меня со всей серьезностью: совесть моя чиста, дети у меня одаренные, проза моя ясна и прозрачна, дом прочен. Я не признаю подделок, не сбываю фальшивой монеты. Я друг богу, президентам и смиреннейшим моим ближним. И наконец, что больше всего достойно зависти, я в дружбе с самим собой. Входите же! Побывайте у меня в доме! Взгляните на наши сверкающие кафелем полы и на лари — изделие Прованса, на ковры, бесхитростно вытканные из простой грубой шерсти, и на мечты, сотканные из простой грубой ночи. Приходите, сравните свою низость с нашей добродетелью, свои блуждания с нашими прочными корнями… Входите все! Хозяин дома вас ждет.
Где же истина?
Я иду по жизни наугад. Я заплутался. Солнце, звезды, далекие горы, все приметы и маяки скрыты в тумане, и я ничего не узнаю окрест. «Кто не хуже всех, еще хорош…» — говорил безумный король, чья судьба потрясла меня в юности[27]. Но театральные короли умолкли, и я вынужден довольствоваться изречениями попроще, словами обыденной жизни — я притворяюсь, будто предпочитаю их всем остальным. Обыденность? Я сыт по горло.
Вы уж извините, малость не по себе, устал… И еще с непривычки, больно жарко натоплено. Да, пожалуйста, холодной водички, больше ничего не надо. Я уж и с доктором советовался — в жару, зимой, или когда вдруг нагнешься, сразу в глазах темно и голова кружится, а он говорит — пустяки. Ни тебе лекарство прописать, ни режим какой назначить. Только и знает, что похлопает по плечу, да и выпроводит. Хороша медицина! Правда, он и деньги не всякий раз возьмет, этот Лориоль… Не то что Тессон — они-то лечатся у Тессона. Вот кто не скупится на всякие зелья, на уколы да на ампулы… Они, видно, глотают лекарства без передышки. Надо думать, целое состояние на этом просадили. Ну и счет же он им, верно, представил. Чудной тип, этот Тессон. Пятнадцать лет прожил в Индокитае, у нас тут поселился только в пятьдесят пятом. Ну а в тех краях, знаете ли… Кто там подольше пожил, у них тоже вошло в привычку. Любопытно знать, как они тут обходятся. Хотя, конечно, врач — ему что… Далеко искать не надо. В общем, Тессон — он не жмется, выписывает, про него уже и слава такая пошла — ежели кому нужны всякие штуки от бессонницы или насчет девчонки, пока дело не слажено по закону… Все так и говорят — сходи, мол, к Тессону! Словом, сами понимаете. Ну а у этих к лекарствам прямо страсть, так уж, верно, они отказу не знали…
Помню торты моего детства, солидные сооружения из льежского шоколада, хитроумно увенчанные взбитыми сливками, волей-неволей приходилось смотреть на них жадными глазами, считалось, что я за них «готов продать отца с матерью»… И какое это было облегчение, если с тортом покончено, а меня не стошнило! Так и осталось на всю жизнь: когда сбывались долгожданные радости, самым большим удовольствием был вздох, что вырывается у беглеца, у того, кто уцелел в беде. Подле женщин, которых слишком сильно желал, томительно тянулись нескончаемые ночи; в путешествиях, к которым так старательно готовился, на третий день заедала скука. Всегда, в любых обстоятельствах были у меня «завидущие глаза», и всегда в разгар долгожданного удовольствия сверлило одно чувство — хоть бы унести ноги…
Суть не в общеизвестных пошлостях на тему наслаждения и пресыщения, говорить об этом было бы просто глупо; нет, все именно так, как я пытаюсь объяснить: с детства меня одолевает отвращение, прочно укоренившаяся уверенность, что ломти торта чересчур велики и сладость его тошнотворна. Так и лето подходит к концу, я провожаю его, как провожал в восемь лет шоколадные торты — в восторге от того, что меня не вывернуло наизнанку.
У всех чудесный загар — золотистый, бронзовый, как полагается, движения куда более раскованные и легкие, чем в первые дни, и улыбки не такие принужденные. Каждый готов возвратиться в свою тюрьму, и все признания иссякли. Как говорит Роза, «они уже вроде и не здесь». Были написаны письма и получены ответы, были телефонные разговоры, и всем этим возобновляется установившаяся ребячья жизнь, в которую мы сами себе едва ли не добровольно закрыли доступ, в которой мы не в счет, и это едва ли случайно. Женевьева сама когда-то училась в закрытой школе («а в мое время, можешь себе представить…») и все принимает с философским спокойствием. Больше того, ей по душе эти независимые, дружные детские республики, она и сама когда-то все это любила. А я рос в замкнутом, душном семейном мирке, для нас слова «тебя отошлют в пансион» означали кару, отчаяние, отверженность — и всякий раз отъезд детей словно бы выставляет напоказ мою трусость. Каждый год меня трижды одолевают муки совести: в январе, в апреле и в сентябре. А потом я только злюсь, что письма приходят так редко и такие пустые, и наконец, словно по молчаливому уговору, обо всем забываю и со всем мирюсь. Иногда мы вдруг загрустим, или просто на нас находит — мы срываемся и едем в Шексбр или в Ссн-Лансьен. Нас встречают два вежливых мальчика, которые за несколько недель заметно вытянулись, или вечно спешащая лыжница (невозможно догадаться, о чем она думает), — и мы смутно чувствуем, что помешали им. Тогда мы прибавляем им карманных денег. Новость эту встречают возгласами: «Вот здорово!», — и мы вспоминаем, что у нас ни перед кем нет никаких обязательств, кроме как перед детьми. Ночуем мы в гостинице, у нас уже образовались свои привычки. Приезжая в Веве, мы останавливаемся «Под тремя коронами», а по соседству с Сен-Лансьеном — в известном «Трактире», где над головой тяжелые деревенские балки, где подают жареных омаров и где завершают свои похождения неверные мужья и жены из трех смежных департаментов. Ох уж эти наши вечера с глазу на глаз! Женевьева нервничает. Я терзаюсь угрызениями совести (преувеличенно) и принимаю решения (неискренние)… Повторяется известный школьный анекдот: никак я не стану взрослым. «Господин учитель, это не я!» Отцовство, деньги, рак: господин учитель, это не я! Женевьева убаюкивает своего старого младенца, уговаривает: «Ты ничего тут не можешь поделать. Глупо каяться в несуществующих грехах. Дети довольны и счастливы. Чего тебе еще?» Такова версия Женевьевы, вечный припев моей храброй подруги, неизменно приходящей на выручку: «Господин учитель, это не он…»
Она отвезет мальчиков в Лион и проводит Беттину до швейцарской границы. Быстро и весело собраны все пожитки. Одна Полька, которую приготовления к отъезду приводят в ужас, мечется у нас под ногами и непременно хочет улечься в чемодан. Ее отчаяние для меня мучительней всего остального. Каждый играет свою роль, не отступает от нее, не теряет выдержки. А вот Полька скулит и зовет на помощь, и как не почувствовать, что права она, а не мы?