Проблески - Вольф Айрис
Только на похоронах Лев узнал ее полное имя: Мария Аурика Костин. Для него она всегда была просто буника — бабушка. То, что она почти в каждом разговоре упоминала умерших (твой отец бы сейчас… как любил говорить мой муж…), казалось ему причудой. Теперь он сам стал одним из тех, кто просит совета у покойников. Но что бы ни говорила буника, это не могло быть завершением его путешествия.
Во второй половине дня он добрался до деревни. В какой-то момент он уже не понимал, то ли он выходит из деревни, то ли вступает в нее. Такой извилистой была улица. Одноэтажные дома тянулись как лента, стена к стене, ворота к воротам. Он миновал церковь, построенную скорее как крепость. Пожилая пара сидела на скамье. Лев поздоровался с ними по-немецки, и мужчина без долгих предисловий пригласил его на ужин.
— С виду ты голодный.
— Я и есть голодный.
— И душ ему не повредит, — добавила его жена.
— Не повредит, — подтвердил Лев.
Женщина, которая назвалась Анной и запретила ему говорить ей «вы», положила перед ним свежую одежду. А его вещи она выстирает, до завтрашнего дня они высохнут. И куда уж там он направляется (она сделала паузу, словно хотела предоставить ему возможность объяснить свое странное явление), в таком виде это делать нельзя. Вот джинсы и футболка «Levis» — вещи ее сына, который теперь в Германии.
Анна и Герберт были, не считая еще одной женщины, единственными трансильванскими саксами, оставшимися в деревне. Некоторые сохранили за собой свои дома или купили другие и проводили здесь лето; «летние саксонцы», сказал про них Герберт, и было непонятно, говорит ли он с презрением или же нет.
Льву хотелось бы узнать, почему они остались, но он не спросил, а вместо этого рассказал за ужином, что вообще-то он странствовал на велосипеде. Он произнес слово «отпуск», хотя это показалось ему странным, и он не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь уходил в отпуск, не говоря уже о том, что он в нем и не нуждался. Он стыдился того, что спрятал свое странствие в достоверной истории, но ведь что-то ему необходимо было сказать.
Ужин состоял из овощного супа, поджаренной колбасы с картофельным пюре и консервированной паприки. Анна, которая в этот будний день готовила только суп, пополнила ужин из запасов, как делают, когда приходят гости. Герберт налил вина, и Лев узнал, что у четы два сына, младший, чью футболку он надел, и старший, у которого у самого есть дети. Оба жили в Штутгарте.
Постелили ему в каморке, выходящей во двор. Он разделся, лег на прохладное, свежее постельное белье. Когда дверь приоткрылась на щелочку и Анна спросила, не надо ли ему чего-нибудь еще, он едва смог пролепетать «спасибо».
На следующий день он, смущенный, вышел во двор. Анна стерла его смущение, сказав, что он хороший гость: сэкономил им на своем завтраке.
Его постиранная одежда, как и было обещано, уже высохла.
Герберт смазывал цепь велосипеда.
— Можешь его забрать, — сказал он. — Мы на нем уже не ездим.
Это он не сможет принять, сказал Лев.
— Почему? Велосипед здесь только зря стоит, место занимает.
Анна смотрела на него, спрятав руки в карманах передника.
Льву только и оставалось, что кивнуть. У него вдруг перехватило горло.
Эмиграция была неотвратимой. Как наркотическая зависимость.
Каждый боялся оказаться последним.
Анна и Герберт приняли решение остаться. Их дети уехали, их соседи, да и пастор тоже уехал. Чего они тут выжидают, спрашивали их. Они не выжидают, они тут живут, говорила Анна, и Лев был рад, что ни о чем не спросил.
Потерянное время, сказали они. Будто бывает время, которое можно сохранить.
После этого Лев смотрел на деревни, которые проезжал на своем новом велосипеде, другими глазами. Раньше он многое едва замечал; и в его деревне тоже были заброшенные дома, осиротевшие сады. И в его деревне в последние годы каждый смотрел на другого с вопросом: ну что, и ты уедешь? А на скамьях перед воротами судачили об уезжающих. И с каждым неуехавшим крепла надежда, что все-таки можно и остаться.
В приходском помещении на полу валялись осколки и занесенные ветром листья. Церковные окна полопались, обрезанные веревки в звоннице лежали как змеи. В другой церкви обрушился свод, фрагменты потолка кто-то разложил на церковных скамьях. В ризнице стояла мебель, сундуки, свернутые рулоном ковры, тачка. Было прохладно, пахло подушками, свечным воском, сыростью. В одном селении православная община использовала помещение протестантской церкви, на алтаре стояли иконы. В другой церкви какой-то мужчина бродил по хорам, как будто искал Бога. Лев сел на скамью и читал записи на стенах. Прочитал: «Если вы не верите, то не спасетесь».
Анна дала ему с собой бутерброды, сыр и паприку, настояла также и на том, чтобы футболку ее сына он оставил себе. Может быть, предположил Лев, ей радостно представлять, что кто-то рассекает окрестности в одежде сына.
Своим ужином он поделился с кошкой. Когда, закрыв глаза, он откинулся на стену сарая, то почувствовал, как что-то теплое, мягкое прижалось к его ногам. Кошка была изящная, совершенно черная, даже усы и лапы были черными.
Когда уезжаешь, оставляешь не только дом и друзей, но и животных. Лев вспомнил одного человека, который не смог отдать в чужие руки коня и вместо этого привел его на бойню. Вспомнил женщину, которая выпустила своих кур, понимая, что они не выживут. Лев подумал о том, как любит животных Като. Потом вспомнил об освобождении мира и поневоле рассмеялся так, что кошка вздрогнула. Он никогда не спрашивал Като, что она сделала с собакой. Были вещи, которые они никогда не обсуждали. О чем не было разговора, того вроде как и не существовало.
Ему нравилась эта договоренность между ними — знать главное, а всего остального не касаться. Но не обманывает ли он себя в этом? Он работал в лесу и служил в армии. Она потеряла Камиля. И что он знал о ее повседневной жизни, о ее жизни с отцом? В это она его не посвящала, а он не спрашивал — из осторожности, из удобства. С годами становилось все больше тем, которые они не затрагивали; эти темы были врыты в землю как пограничные столбы, за которые нельзя переступать.
Лев раскрошил сыр и колбасу, покормил ими кошку. После еды она тщательно вылизала себя и легла рядом с ним. Ее шерсть отливала лиловым, как лаванда, как баклажан, подумал он. Он смотрел вдаль на поля, на ландшафт, который обходился без огней и без людей. Они жили в покинутом мире. В мире на пороге. Като это понимала, он — нет.
Он увидел это только теперь, когда и она ушла.
В эту ночь в сарае ему приснился кот Халил. Зеленые глаза с оранжево-коричневыми крапинами, обведенные черной каймой, словно карандашом для век его сестры. Когда глаза были закрыты, оставалась лишь эта черная линия, от носа отвесно вверх и через веки наискосок назад. Иногда он производил впечатление молодого дракона, иногда благородного господина в белой рубашке, когда сидел на задних лапах, расправив грудь. Она была такая белая, точно он выкупал ее в молоке.
Лев долго не хотел признавать, что Халил издох; просто был старый, уговаривал он себя, очень старый, очень усталый кот. Потом Халил стал худеть, затем меньше есть, стал разборчив в еде; что ему нравилось в один день, в другой вызывало почти отвращение. Впоследствии один его глаз покраснел, зрачок был окружен воспаленным кругом.
Халил лег в сарае, где никогда прежде не оставался, позади доски, прислоненной к стене. Лев искал его полдня, пока не обнаружил там, уговаривал выйти, пытался выманить едой, но Халил тускло смотрел на него, будто они не знали друг друга, своим глазом с красной каймой.
Лев сел перед доской и ждал.
Халил поднялся лишь для того, чтобы сделать свои дела, больше ничего не ел, дышал неглубоко, был очень тих. В тишине выжидал и Лев, два дня и ночь.
— Каждый зверь знает, как ему предстоит умереть, — говорила Лиз. — Умирание — это не то, в чем ему нужна твоя помощь.