Жюльен Грак - Замок Арголь
Гейде.
Тенистая завеса опустилась в этот момент над могильной оградой, и Альбер обернулся, чтобы понять причину этого внезапного затмения солнца и насладиться в последний раз зрелищем бухты. Огромная туча медленно плыла над морскими пространствами, словно сострадательный гость этих текучих равнин, избегаемых кораблями. Ничто не могло бы передать переполняющее и неторопливое величие этого небесного плавания. Казалось, туча вошла на мгновение в бухту, затем, описав торжественную кривую, повернула на восток, восхищая контрастом, обозначившимся, как на раздутых парусах, между ее выпуклым, ослепительно белым животом и глубокими заливами млечной мглы,[71] словно открывшимися в ее лоне. Одно мгновение, и она покачнулась всей своей массой, осветив этот мертвый пейзаж простодушно грозовым величием, потом удалилась, и несколько мгновений спустя непрекращающийся свист ветра в сухих травах и монотонный, глухой топот коня по песку казались единственным знаком жизни, который еще одушевлял эти пустынные песчаные берега.
Гейде
Весь следующий день Альбер провел в кабинете, который он обустроил для себя в самой высокой башне замка и откуда открывался вид на лес. Дух его был поглощен туманными, неясными мечтаниями: казалось, накануне ожидаемого приезда гостей лес умножил свои прибежища, заставил сверкать свои тайные тропы; чье-то близкое присутствие пронизало его насквозь, словно легкая жизнь, символическое подтверждение которой привиделось Альберу в мерцании его листьев. Пустые залы замка, погрузившись в тяжелый сон, словно ждали кого-то: звук шагов на плитах, поскрипывание дубовых панно, удар пчелы о стекло отдавались тогда в мозгу, как давно и страстно ожидаемый знак. Альберу казалось странным, что в этом погрузившемся в дрему замке должен появиться гость,[72] или же он погибнет, как сказочный замок, увлекающий под свои обломки таинственных спящих слуг. В теплые послеполуденные часы, посреди праздности, отдававшей беззащитную душу всем страхам полудня, ожидание становилось с каждой минутой все более нестерпимым. К вечеру два высоких силуэта вырисовались на тропинке, ведущей к замку, и Альбер, сердце которого, казалось, готово было выпрыгнуть из груди от опьянения и тревоги, поспешно спустился, чтобы встретить гостей.
С Герминьеном они встретились самым благопристойным образом. От его крепких плеч, всего его загорелого лица, обрамленного шапкой густых волос исходили довольство и видимая полнота жизни; глубокий тембр его голоса заставлял резонировать каменную залу. Пока они обменивались короткими приветствиями, облаченными в намеренно пустые и странно-невыразительные фразы, третий персонаж без всякого усилия со своей стороны сосредоточил на себе весь интерес действия, мгновенно исключив саму возможность его банального развития. В одну секунду Гейде заполнила собой залу, замок и всю местность Арголь своей сияющей и всепоглощающей красотой.
Казалось, она была полностью облачена в белые материи, удивительно тонкой работы — с широкими складками, сквозь которые можно было разглядеть движения ее розоватых рук. Лицо ее было изменчивым, как день, и великолепное сочетание различных выражений, появлявшихся на нем, казалось, напоминало призму, в которой каждый падающий на нее луч света оставался заключенным внутри и светился под кожей нежнейшей чистоты, будучи самой одухотворенной кристаллизацией дня. Даже глаза, которые поэты всегда считали отражением небес, казались не самым ярким источником сияния на лице, где невидимые и прозрачные жилки словно переливались бесконечным светом. Всякая идея линий и пропорций, с которой мы привыкли связывать наши обычные представления о красоте, показалась бы неуместной при малейшей попытке описать беспримерное свечение ее лица, как бы созданного для того, чтобы сделать очевидной в глазах наименее предвзятых зрителей ту кардинальную разницу, что существует между качеством и степенью. И поскольку чистое качество царило в ней целиком и полностью, независимо от какой-либо идеи величия и, соответственно, способности суждения, то лишь у одной музыки хотелось инстинктивно заимствовать средства для описания этой неземной фигуры: ни один художник, ни один поэт не осмелился бы передать сверхъестественный блеск этой красоты, не испытав внутреннего ощущения смехотворности своих попыток — лишь к нескольким редким и глубоко двойственным мелодическим модуляциям, и, в частности, некоторым почти заклинательным фразам «Лоэнгрина»[73] (где нестерпимый блеск меча своим холодным сиянием словно противоречит наиболее теплым и ностальгическим звукам) дух прибегает как к последнему убежищу, пытаясь овладеть красотой, перед которой с самого начала капитулирует разум и которая навеки не подлежит ни обжалованию, ни осуждению, поскольку прежде, чем быть понятой как единственная, она должна быть предчувствована таковой.
Какие только усилия ни прилагал Альбер, чтобы прояснить для себя характер отношений (о которых до сего дня он абсолютно ничего не подозревал), существовавших между Герминьеном и Гейде, и объяснить себе этот двойной визит, — все оставалось для него загадкой. Втроем они медленно прошли по залам, и Альбер нечаянно обнаружил тогда одну примечательную особенность замка, которая заключалась в том, что необычные и постоянно меняющиеся размеры комнат с их странной акустикой меняли тональность голосов собеседников, и разговор, бывший веселым и оживленным в светлых, залитых солнцем залах, приобретал под воздействием металлического резонанса медных плит быстрое и отрывистое, как удар меча, звучание, понижаясь в тоне и затихая в глухом полумраке высоких сводов салона, доходя до почти неразличимого и напряженно-музыкального лепетания.
Между тем стоило им сесть за массивный медный стол, как их разговор с каждым мгновением стал принимать все более живой и глубокий характер. Гейде обнаружила в нем не только поразительную культуру, но и свидетельства обширного знания, поразившие Альбера. Наиболее проницательные и оригинальные суждения сопровождались у нее отсутствием — внешним и в любом случае недоказуемым — банально единообразных нравственных и социальных предубеждений. Вместе с тем ее фантастическая красота ежесекундно сообщала ей несомненное целомудрие; так что законы, которые, казалось, она отрицала, и в самом деле могли быть без труда упразднены в мире, над котором ей столь легко давалась полная власть, а затем должны были опять воскреснуть в еще более тревожном и роковом обличье для того, вокруг которого ее несомненно исключительный характер словно невольно воздвиг тысячи грозных и неведомых запретов. Такой она и оставалась в самых рискованных и свободных беседах: высокомерной, недоступной, грозной — и какую бы страсть она не привносила, чтобы объяснить себя и, без всякого стеснения, открыть себя своим собеседникам, характер ее становился при том еще более непознаваемым. Во мраке собственной красоты, словно спроецированной вовне и окутывающей ее как осязаемая завеса, она заточала себя и бесконечно возрождалась вновь в блеске абсолютной новизны, переходя снова и снова магический порог, подобно театральному занавесу для простого смертного запретный, за которым она запасалась новым оружием — кинжалами, приворотным зельем и непробиваемыми латами.
Как бы то ни было, весьма неопределенные отношения между Альбером и Герминьеном, о которых читатель уже в достаточной мере смог составить представление, возобновились при их новой встрече с тем большей быстротой и силой, что само место, где они находились, будучи способным провоцировать всякого рода нервические впечатления, стало их опасным союзником. В поворотах оживленного разговора, которому присутствие Гейде придавало рискованную привлекательность, и независимо от того, о чем шла беседа, их единственной целью было добиться взаимного признания, восстановить и в порыве острейшего удовольствия заставить друг друга прикоснуться к той бесконечно извилистой разделительной линии, которую неоднократное столкновение этих двух людей с давних пор уже прочертило в идеальном пространстве, где они укрывались. Они искали друг друга и нашли! Они поняли наконец, с восхищением, в котором ни один из них не осмеливался себе признаться, что значил для обоих любой двусмысленный взгляд, любой коварный намек — намерение, скрытое за подчеркнуто шутливой высокопарностью, или же особая модуляция голоса, произносящего тот или иной звук: самые сложные ухищрения игры применялись ими с предельной беспечностью и отгадывались без труда при первом же поданном сигнале — их сумрачная связь стала снова безупречной, и их союз, существовавший по ту сторону всех клятв, явил миру, чьи посягательства на себя он столь глубоко презирал, неуязвимый союз, до такой степени дьявольский и нерасторжимый, что самые спонтанные мысли одного, мгновенно подхваченные другим в их тотальной глубинности, могли приобрести в иных простодушных глазах несомненный признак заговора.