Валерия Жарова - Сигналы
— Это значит, они в июне там были, — рассуждал Савельев. — У Лосьвы. Но ведь дотуда… я полагаю, километров тридцать?
— Нет, поменьше, — сдержанно отвечал Ратманов, страшно недовольный тем, что его отвлекли от действительно важной темы. — Увидите своего Сырухина, никуда не денется. Но учтите, у него действительно плохо с головой.
— Надо ему объяснить, что он никого не съел, — долдонил Тихонов.
— Может, и не надо, — сказал Ратманов. — Недоразвитому, примитивному человеку нужно чувство вины. А сейчас, дорогие друзья, — спектакль!
И они отправились в гостиницу, где предполагалась крепостная премьера.
6
Царь Вакула обходил советников, и один оказывался нем, другой слеп, а третий глух; играли вяло, но старательно, суфлер из первого ряда подсказывал текст, и больше всего это было похоже на больничный утренник с клоунами. Тихонов, не отрываясь, смотрел на Сырухина: да, это был он, знакомый по фотографиям в «Глобусе», пропавший и, как считалось, сожранный. Следов истощения уже не было заметно, он даже округлился немного и старательно изображал глупого царя из мультиков. Разумеется, никаких актерских талантов у него не было — во всем его хохмачестве чувствовалась постоянная натуга; он явно чего-то боялся и ни на секунду не забывал об опасности. Это, впрочем, было вполне по роли. Сам Ратманов с мягкой самоиронией сыграл Трумфа — и его центральный монолог сопровождался аплодисментом, на который он ответил шутовским расклоном:
— Мой знает плутня твой, и за такая шашня
Мой будет вас сашать на цепи и на пашня,
Да на рабочий дом вас будет посылать,
Где, кроме хлаб да вод, вам кушать не давать!
Вероятно, аплодисменты в этом месте тоже были его режиссерской задумкой — смотрите, какая у нас дозволяется фронда. От всей постановки, как и от раздававшихся в антракте коржиков с несладким чаем, веяло той сине-зеленой госпитальной и казарменной тоской, которая в русском языке лучше всего выражается словом «опрятность». В нем есть глубоко упрятанная обратность, противоположность всему человеческому, байковый больничный халат иссохшей старухи, клеенка, подкладываемая под простынку. Для спектакля пошиты были костюмы, у Вакулы была даже мантия, почему-то с красными звездами. Роль Слюняя исполнял бывший алкоголик, ныне находящийся на исцелении. Все дни он проводил в так называемой лечебнице — избе без мебели, с голым полом; он был прикован к стене и предоставлен себе, а трижды в день получал свою порцию зверобойного отвара и ячневой каши. Оправка предлагалась дважды в сутки, строго по часам. Лечение продолжалось уже месяц и приносило плоды: первую неделю несчастный метался, грозил разрушить избу и требовал водки, во вторую по большей части спал, в третью задумался и начал разговаривать со стенами. Всю четвертую Ратманов разучивал с ним роль. В случае успеха алкоголику были обещаны послабления — кровать, ведро для оправки в произвольное время, книги (все это без права выхода наружу). К концу второго месяца Ратманов обещал ему полное исцеление и право передвигаться вокруг избы в специальном ошейнике, на двадцатиметровом поводке.
— Так он… ну видись ли… все это мне отп’атит.
И голову с меня, как кочерыжку, скатит! — произносил он голосом Вицина, с ужасом показывая на грозного Ратманова, и это тоже встречалось аплодисманом.
В финале Ратманова изгонял идиот Дурдуран (а ведь пророчество, подумал Окунев), а Слюняй шел под венец с басовитой дылдой Подщипой, так боявшейся забыть текст, что произносила она его безо всякого смысла, отбарабанивая, как пионерский монтаж.
Спектаколь в целом — если считать «спектаколь» через «о» особенным ратмановским жанром, — больше всего и напоминал пионерский монтаж в исполнении повзрослевших, не нашедших себя, лишившихся вожатой и частично спившихся пионеров, у которых остались только детские навыки, внушенные тогда, когда людьми еще кто-то занимался.
После представления одних развели по жилищам, других вернули на лечение, и Ратманов дал Сырухину команду ждать в гостинице, а пока, до отбоя, предложил осмотреть хозяйство.
— Темно же, — робко возразил Дубняк. Он почему-то боялся смотреть хозяйство.
— Ну так у нас свет! Мы же свет протянули! — радостно объяснил Ратманов.
— Мы видим, — ответил за всех Окунев.
— Ну так он не только в гостинице! Он в каждой избе! Вот пойдем посмотрим нарколечебницу, — пригласил Ратманов и, теряясь в сырой темноте, зашагал по гравийной дорожке.
Поисковики следовали за ним, ориентируясь по скрежету.
Нарколечебница оказалась большой сырой избой, где на койках, расставленных по периметру, лежали плотно привязанные серолицые пациенты. Когда Ратманов вошел, нестройный хор крикнул:
— Войди, хозяин, исцели того, кто сам себя не может! Мы раньше сами не могли, но это больше не тревожит!
Окунев чувствовал себя в дурном сне, но этот дурной сон снился явно хорошему человеку — правильных взглядов, твердых убеждений, со склонностью к самопожертвованию.
В центре лечебницы стоял обычный офисный стол, за которым сидел чтец. Он читал пациентам вслух «Историю Тома Джонса, найденыша». Периодически он засыпал, и тогда сидевший рядом санитар в белом халате лил ему на голову холодную воду из пластиковой бутылки, после чего чтение возобновлялось с прежней монотоннотью.
— В состоянии ломки, — назидательно сказал Ратманов, — текст усваивается гораздо лучше.
Он повел их еще в лазарет, где на вопрос «Каково поправляетесь, молодцы?» — больные заученно ответили «Много довольны»; в лазарете проводил назидательную вечернюю беседу поп Терентий, в миру Виталий, — молодой мужчина с длинными волосами, забранными в конский хвост; он объяснял больным связь между понятиями «лазарет» и «Лазарь» и пояснял, почему выписка непременно сопровождается словами «Лазарь, иди вон».
Ощущения журналиста Тихонова трудно было передать словами: больше всего он изумлялся тому, сколь богата и разнообразна русская жизнь на заброшенных территориях. Вот был тут колхоз, бесприбыльный, расформированный, потом — гибнущие деревни, потом пустое место, но постепенно все эти российские пустоши стали заселяться новыми людьми, про которых ничего еще не было понятно. Государство, освободив себя от заботы о населении, занималось собственными тайными делами — торговлей сырьем, личным обогащением, всякого рода имитациями вроде законов о болельщиках и пиратстве; тем временем население спасало само себя, пускай и варварскими методами, и на ничейной земле стало заводиться линчеобразное правосудие, тюремное лечение, крепостное искусство, тут процвели секты любых видов и тайные общества, чья тайна сохранялась только потому, что никому до нее не было дела. В один прекрасный день власть проснется и обнаружит себя на острове среди народного самоспасения, среди рубленых изб, где привязанные к койкам наркоманы слушают «Тома Джонса», а неисправимые должники разыгрывают классицистские драмы. На одной пустоши будут вешать вора, на другой — жечь ведьму, а на третьей — жарить заблудившегося охотника. И все это будет та самоорганизация, та система власти, нарастающая снизу, о которой грезили все спасители народа, — кто же обещал, что она сразу отольется в гламурные формы? Собственно, все давно жили так, в сочетании звероватой изобретательности и цветущей дикости, и вариант каргинского Иерусалима был еще далеко не худший — просто непривычна еще была эта картина полного зажима в центре и абсолютной, ничем не ограниченной свободы на прочей, отпущенной в никуда территории. Изумительный народ, думал Тихонов, он не видит верховного угнетения и угнетает сам себя, с самыми благими целями, в антураже культуры восемнадцатого века, в который все тут и провалились после слишком страшного двадцатого. Напиши я об этом — никто не поверит, и надо ли писать? Ведь Ратманов не захочет ограничиваться Иерусалимом, ему приспичит, допустим, баллотироваться в местную власть — и тогда сразу выяснится, что в его Иерусалиме насиловали детей, а наркоман, умерший от СПИДа, был в действительности забит санитарами; хотим ли мы этого? Хотим ли мы, чтобы этот наркоман и дальше терроризировал семью? На душе у Тихонова было смутно, как и в природе, среди больной и мелкой, кривососенной уральской тайги, но поверх всего он чувствовал гордость за родное население, не захотевшее вымирать просто так. А может, другими способами и не спасешься — всех привязать, кормить ячневой кашей, оправлять по часам и читать классику, еще Моцарта врубить для большей душеполезности? Тарарам, тарарам, таратата — тарарам, тарарам, тарарам, бодрый трехстопный анапест сороковой симфонии, то ли праздничной, то ли похоронной…
— Цыганку видели? — спросил Ратманов, когда они направлялись обратно в гостиницу. — В спектакле?