Борис Рыжий - В кварталах дальних и печальных
Было в Петербурге
Лишь по задумчивой Неве
Струится лунное сиянье.
Ф.И. Тютчев[17]
Это было в Петербурге над вечернею Невою —
я шептал клочок поэмы, что написана не мною:
«Ты теперь один остался
Наблюдать, как жизнь проходит».
Месяц на волнах качался,
словно белый пароходик.
Он как будто бросил якорь у гранитного причала,
он как будто ждал кого-то, полный трепетной печали.
Рядом встали иностранцы,
песни пьяные запели.
Я ушёл. Остался в сердце
пароходик ранкой белой.
Я уехал к черту в гости, только память и осталась.
Боже милый, что мне надо? Боже мой, такую малость —
так тихонечко скажи мне
страшной ночью два-три слова,
что в последний вечер жизни
я туда приеду снова.
Что, увидев пароходик, помашу ему рукою,
и гудок застынет долгий над осеннею Невою.
Вспомню жизнь свою глухую —
хороша, лишь счастья нету.
Камень хладный поцелую
и навеки в смерть уеду.
Ты придёшь на берег утром — вздрогнешь и проснёшься сразу,
и увидишь, как уснули фонари-голубоглазы.
Всё, что ласковым приснится —
сердцу мило бесконечно.
Ветер трепет их ресницы,
что седого пуха легче.
Ты укутаешься шарфом и, с камнями слившись тенью,
на камнях увидишь слёзы. И поверишь на мгновенье,
что, стоящий над Невою,
ты стоишь над тихим небом.
Полный утра и покоя,
и кормящий уток хлебом.
«Вот зима наступила…»
Вот зима наступила.
И снежинки ссыпаются, как шестеренки,
из разобранной тучи.
О, великий, могучий,
помоги прокормить мне жену и ребенка.
Чтоб отца не забыли.
Снег хрустит под ногою.
Снег бинтует кровавую морду планеты.
Но она проступает
под ногою. Не знаю,
доживем ли до нового лета
мы, родная, с тобою.
Я встаю на колени.
Умываю лицо снегом, смешанным с кровью.
Горизонт — как веревка,
чтоб развешать пеленки
снов ненужных совсем. И с какою любовью…
И с любовью, и с ленью
припадаю к земле и
слышу шум в населенных, прокуренных недрах.
Это мертвые мчатся
на гробах. И несчастней,
и страшней самураев в торпедах.
И печальней, и злее.
Воспоминание
Над детским лагерем пылает красный флаг,
Затмив собой огонь рассвета.
О, барабаны бьют, и — если что не так —
Марат Казей* сойдёт с портрета
Всем хулиганам, всем злодеям на беду.
А я влюблён и, вероятно,
До слёз — увы — она стоит в другом ряду —
Мила, причёсана, опрятна…
…Не память дней былых меня пугает, друг, —
Был день тот летний и прекрасный.
Ведь если время вспять пустить ты сможешь вдруг,
То это будет труд напрасный —
Мне к ней не подойти, ряды не проломить.
Своим же детским сожаленьем
Кажусь себе, мой друг — о, научи любить,
Любовь мешая с омерзеньем.
Колыбельная зимнего сада
Вот и зима, мой ангел, наступила —
порог наш черный снегом завалило.
И в рощу обнаженную ресниц
летят снежинки, покружив над нами,
и наших слез касаются крылами,
подобными крылам небесных птиц.
И сад наш пуст. И он стоит уныло.
Все то, что летом было сердцу мило, —
как будто бы резиночкой творец
неверный стих убрал с листа бумаги —
Бог стер с земли. И простыни, как флаги,
вдали белеют — кончен бой, конец.
1995
«— Пойдемте, друг, вдоль улицы пустой…»
Ни денег, ни вина…
Г. Адамович
— Пойдемте, друг, вдоль улицы пустой,
где фонари висят, как мандарины,
и снег лежит, январский снег простой,
и навсегда закрыты магазины.
Рекламный блеск, витрины, трубы, рвы.
— Так грустно, друг, так жутко, так буквально.
— А вы? Чего от жизни ждёте вы?
— Печаль, мой друг, прекрасное — печально.
Всё так, и мы идём вдоль чёрных стен.
— Скажите мне, что будет завтра с нами?
И безобразный вечный манекен
глядит нам вслед красивыми глазами.
— Что знает он? Что этот мир жесток?
— Что страшен? Что мертвы в витринах розы?
— Что счастье есть, но вам его, мой Бог, —
холодные — увы — затмили слёзы.
«Черный ангел на белом снегу…»
Черный ангел на белом снегу —
мрачным магом уменьшенный в сто.
Смерть — печальна, а жить — не могу.
В бледном парке не ходит никто.
В бледном парке всегда тишина,
да сосна — как чужая — стоит.
Прислонись к ней, отведай вина,
что в кармане — у сердца — лежит.
Я припомнил бы — было бы что,
то — унизит, а это — убьет.
Слишком холодно в легком пальто.
Ангел черными крыльями бьет.
— Полети ж в свое небо, родной,
и поведай, коль жив еще Бог —
как всегда, мол, зима и покой,
лишь какой-то дурак одинок.
«Как некий — скажем — гойевский урод…»
Я никогда не напишу
о том, как я люблю Россию.
Роман Тягунов[18]
Как некий — скажем — гойевский урод
красавице в любви признаться, рот
закрыв рукой, не может, только пот
лоб леденит, до дрожи рук и ног
я это чувство выразить не мог, —
ведь был тогда с тобою рядом Бог.
Теперь, припав к мертвеющей траве,
ладонь прижав к лохматой голове,
о страшном нашем думаю родстве.
И говорю: люблю тебя, да-да,
до самых слез, и нет уже стыда,
что некрасив, ведь ты идешь туда,
где боль и мрак, где илистое дно,
где взор с осадком, словно то вино…
Иль я иду, а впрочем — все одно.
«В черной арке под музыку инвалида…»
В черной арке под музыку инвалида —
приблизительно сравнимого с кентавром —
танцевала босоногая обида.
Кинем грошик да оставим стеклотару.
Сколько песен написал нам Исаковский,
сколько жизней эти песни поломали.
Но играет, задыхаясь папироской,
так влюбленно — поднимали, врачевали.
Отойдем же, ведь негоже в судьи лезть нам, —
верно, мы с тобой о жизни знаем мало.
Дай, Господь, нам не создать стихов и песен,
чтоб под песни эти ноги отрывало.
Допивай скорей, мой ангел, кока-колу,
в арке холодно, и запах — что в трактире.
Слишком жалобно — а я как будто голый,
как во сне кошмарном, нет — как в страшном мире.
«Скрипач — с руками белоснежными…»
Скрипач — с руками белоснежными,
когда расселись птицы страшные
на проводах, сыграл нам нежную
музы ку — только нас не спрашивал.
В каком-то сквере, в шляпе фетровой —
широкополой, с черной ниточкой.
Все что-то капало — от ветра ли —
с его ресницы, по привычке ли?
Пытались хлопать, но — туманные —
от сердца рук не оторвали мы.
Разбитые — мы стали — странные,
а листья в сквере стали алыми.
Ах, если б звуки нас не тронули,
мы б — скрипачу — бумажки сунули.
— Едино — ноты ли, вороны ли, —
он повторял, — когда вы умерли.
Первое мая