Пол Теру - Моя другая жизнь
— Подсел я на кокаин, — вспоминал он. — Сначала по-хорошему брал, помаленьку, но характера не хватило. В конце концов опять влип.
Теперь Джордж принимал такие дозы, что по-настоящему заболел, физически. Во всяком случае, так тогда казалось. Он пошел в центр детоксикации, но там выяснилось, что наркотики ни при чем. Он их уже бросил, а здоровье лучше не становилось. Прошел обследование — туберкулез, результат тюремных лет в Эквадоре. Когда его выписали из больницы в девяносто первом, он написал мне то письмо. Чертовски трудная была дорога.
Я был несказанно благодарен Джорджу за компанию, за всегда хорошее настроение. После двадцати лет семейной жизни меня тяготило постоянное одиночество. Хлопнула дверь — и тишина. Только брошенный мужчина может понять, что это такое. Родственники не знают, что сказать, и от их потуг утешить какой-нибудь банальностью становится еще тошнее. После всей борьбы, всех затраченных усилий — никакая пустота не сравнится с потерей любви; и с этой постыдной невыносимостью одиночества. Я был несчастен, ничто не помогало; а когда мне говорили — родичи в основном — «Оно и к лучшему», я особенно остро чувствовал, что проиграл. Джордж жил почти монахом, затворником, но все равно был весел. Мне повезло, что я его встретил. Мы оба были одиноки; мы не давали друг другу никаких советов, только сочувствие. Один говорил, другой слушал, по очереди. Никто больше нас не понял бы, но для нас эти разговоры были поддержкой.
Он теперь наглухо завязал с наркотой, занимался своей диссертацией, бегал каждый день, работал на полставки в Бостоне, еще навещал своего нарколога, жил тихо и спокойно и читал запоем. А я — после долгого периода тоски и психического расстройства — снова начал писать. Мне теперь было о чем писать.
— Ты много пережил, — сказал я при нашей последней встрече. — Но кажешься таким же, каким был всегда.
— Это ты мне уже говорил, не помнишь? Но я еще тогда ответил, что это и хорошо и плохо. Надо меняться, надо двигаться. Знаешь, я ведь за деньгами не гонялся. Мне надо было мир посмотреть и себя показать. И наш рассказ еще не дописан, это еще не конец. Я сейчас просто свою жизнь привожу в порядок. И радуюсь ей, какой бы она ни была. И знаю, что очень скоро опять за что-нибудь возьмусь.
— У меня то же чувство, — сказал я.
— Да. Знаешь, есть люди, которые созданы, чтобы делать что-нибудь. Не смотреть, не описывать — самим делать. Мы с тобой как раз из таких. И много, очень много людей, у кого своя жизнь не удалась, живут через нас.
Он задумался надолго. Потом добавил:
— Я — связующее звено.
XVI Моя другая жена
1
Я едва выбрался из своей хандры, когда на Кейп, ко мне домой, пришла открытка. «Посмотри, я нашла картинку нашего любимого места. Часто вспоминаю тебя. Жизнь моя изменилась весьма и весьма. А тебя могу представить только таким же безмятежным, как был». И подпись: В.
В. — это Ванда Фаган.
— Ненавижу свою фамилию, — сказала она однажды. — Наверно, потому, что отца ненавижу.
— Так возьми материнскую, — посоветовал я.
— Та еще хуже. Фесковиц. И потом, мать я тоже ненавижу.
Еще одна женщина. Не Одна Женщина — нет. Если бы я рассказал о ней раньше, эта история могла бы показаться причиной, почему мы разошлись с Алисон. А мне не хотелось преувеличивать значение того случая. Тот конкретный случай моей неверности на самом деле причиной и не был. Браки расстраиваются, когда уходят любовь и надежда; а какой-то период одержимости и иллюзий еще не конец любви.
История была недолгая. Мне не терпелось, я согрешил, меня разоблачили; потом были ссоры, яростные слезы, выяснения отношений. Но этот период прошел, и жизнь потекла дальше, и мы оставались вместе, и я был несказанно благодарен за это. Бывало, смотрел на Алисон и думал: «Как я мог хоть на миг представить, что расстанусь с тобой?» А иногда и говорил ей, не только думал.
— Может, тебе было бы лучше, если б ты ушел от меня, — отвечала она.
— Нет-нет, что ты! — И это была правда, я не притворялся.
Меня приняли обратно домой; и я никогда не задумывался о том, какой могла бы стать моя жизнь с Вандой Фаган. Говорил себе, что наша связь уже кончилась — и разве не была она странным образом похожа на брак, разве что помельче и покороче? Алисон сумела меня простить. Она всегда говорила, что это все не важно. «Важно то, чем оно кончается. А я чувствую, что ты меня любишь. Но не толкай меня слишком далеко».
Через несколько лет, когда мы с Алисон разошлись, я удивился, что вместо ярких событий нашей совместной жизни все время вспоминается повседневная рутина, самые прозаические дела. Наверно, была в той однообразности какая-то успокаивающая устойчивость, что ли. Меня больше трогали воспоминания о походах за покупками, чем об уик-энде в Париже. Вспоминались общие дела, общие проблемы, общая работа: то полки красим, то обои клеим, ковер расстилаем, прибираем на чердаке… Не дальние плавания, а качка на якорной стоянке.
Эти воспоминания о долгих часах, что мы проводили вместе вот так, были самыми дорогими. Наверно, потому, что не все давалось легко; удовольствие от утомительной возни было доказательством любви. Как и дом наш, который мы построили, словно трудолюбивые птахи, создающие грубую симметрию несокрушимого гнезда из сухих травинок и обрывков старых веревочек. Все эти хлопоты, внешне совсем не романтичные, со временем стали мне казаться почти религиозными обрядами, страстным служением.
Когда мы расставались с Алисон, я ни разу не подумал позвонить Ванде Фаган и предложить ей сойтись снова. Точнее, мысль такая у меня возникала, но я тотчас же ее отбрасывал: чувствовал, что не надо. Я ни о чем думать не мог, кроме разрыва с Алисон, состояние у меня было ужасное, и я знал, что Ванда посочувствовать мне не сможет. В свое время меня оттолкнуло от Ванды именно ее отношение к Алисон. Она звонила нам домой; она угрожала самоубийством; у них с Алисон было несколько желчных бесед. И вся эта ужасная заваруха была целиком на моей совести. Из самых скверных случаев: во время праздничного обеда — то ли на Рождество, то ли в День благодарения — Алисон режет индейку, мальчишки раскладывают гарнир, все веселы, радостны — и вдруг звонит телефон.
— Пол, это тебя.
— Алло? — Я взял трубку.
— Я погибаю! — Голос просто страшный.
— Я попозже перезвоню.
— Не клади трубку!
— Спасибо.
— За что ты меня так?!
— Послушайте, мы как раз за стол садимся.
— А как же я? Я этого не вынесу, я с ума схожу!.. Ты не слышал, что я сказала? Я по-ги-ба-ю!!!
Я как-то ухитрился закончить тот разговор, не показав, что напуган; а потом весь день дрожал в ожидании следующего звонка. Ни один роман, ни одна связь не выдержит подобных угроз и жалоб. Такие звонки ничего нам не приносили, кроме стыда и страха; ведь унижение убивает даже самую сильную страсть, от него сердце выгорает. В другой раз она закричала в трубку: «Я просто не могу больше так жить!» Я разозлился, живо представив себе, как она повторяет ту же самую фразу, которую услышала — с той же самой интонацией — от кого-то другого.
Ни один нормальный человек, прошедший через такое, не решится рисковать снова. А если решится — так ему и надо. Я тогда понял, как близко подошел к тому, чтобы вообще потерять свою жизнь.
Она была вечно несчастна, вечно шмыгала носом и моргала, как кролик, и вечно повторяла что-нибудь вроде: «Я ненавидела свое тело, когда росла» или: «Мне пришлось искать компромисс со своей сексуальностью».
— Ну как ты там? — спрашивал я, бывало, в начале наших долгих телефонных бесед.
— Если бы ты меня утром спросил, я бы сказала «Отлично». А теперь — хуже некуда. — Здесь следовала длинная пауза, а потом обреченное: — Слушай, я просто не знаю, смогу ли это вынести.
Конечно же, на этом она не останавливалась. Когда я заметил, что наши разговоры длятся по часу, мне бы надо было догадаться, что она привыкла разговаривать, все больше монологами, со своим психоаналитиком.
Я не мог понять, почему она так ненавидит свою фамилию.
— Фамилия как фамилия, — сказал я однажды. И привел несколько, из «Новостей»: Уолтер Ткач, Роберт Абпланалп, Муррэй Макаду, Шерман Пинскер, Лех Валенса, Лоренс Иглбургер. — Фаган — это, наверно, что-то ирландское?
— Не хочу об этом говорить!
Но говорила она постоянно, только и делала, что говорила. Это было спустя несколько месяцев после моей несостоявшейся роли в кино. Я понял тогда, что значат иллюзии и насколько мне важно работать, чтобы не свихнуться.
Шло время, и я иногда задумывался, как-то там поживает Ванда Фаган. Странным образом, когда мы с Алисон разошлись, я перестал вспоминать о Ванде; наверно, не решался. Оказавшись один, я начал ощущать свою ранимость. Слабость свою почувствовал. Быть может, какой-то позыв еще где-то прятался — но это такой был жалкий, такой безнадежный ночной призрак, что не стоило его вытаскивать на свет божий. Пусть-ка он лучше спит, пусть себе бредит во сне и пусть умрет, не просыпаясь.