Стив Тольц - Части целого
Я переместил книги и весь свой хлам в камеру хранения на склад, а себя самого — в квартиру, которую для меня и Кэролайн сняла Анук. Мне даже не представилось шанса предложить людям эти семь с половиной миллионов долларов в качестве брошенного собаке куска мяса, хотя собака с большим удовольствием вцепилась бы мне в ногу. Правительство наложило арест на все мои активы и заморозило банковский счет. И я, замороженный и обложенный со всех сторон, ждал, когда против меня выдвинут обвинение. Большего бессилия испытывать невозможно.
Я тонул. И мне захотелось потянуть кого-нибудь за собой. Но кого? Мне не приходило в голову ненавидеть соотечественников за то, что они ненавидели меня. Но я сохранил каждую каплю в необъятном резервуаре ярости на то, чтобы подпитывать отвращение к журналистам, этим лживым и лицемерным особям, похожим на сторожевых псов нравственности во время гона. Я возненавидел их зато, что они сделали с моей матерью и отцом. За то, что обратили свою любовь на Терри. За то, что травят меня. Да, я осуществлю месть. Эта мысль засела в моей голове. Вот почему я не дрогнул и не надломился. Я не был готов рухнуть в одиночку и начал строить последний план. План ненависти. План возмездия, хотя мне никогда не удавалась месть, несмотря на то что мстить — самое древнее людское занятие. Я также никогда не защищал свою честь. Даже не понимаю, как люди способны произносить с невозмутимым видом это слово. В чем, скажите на милость, разница между понятиями «запятнанная честь» и «задетое самолюбие»? Неужели есть такие, кто верит в подобную чушь? Нет, я хотел отомстить, потому что средства массовой информации постоянно ранили мое эго, мое подсознание, мое суперэго и прочее в этом роде. И я намеревался сделать им добро.
Я занял у Кэролайн денег, сказав, что на легальные расходы, и позвонил частному детективу Эндрю Смиту. Он жил с женой и пуделем и был похож скорее на бухгалтера, чем на частного сыщика. Хотя похож он был на самого себя — ничего особенного. Когда я опустился на стул в его кабинете и снял капюшон и темные очки, он спросил:
— Чем могу служить?
Я выложил ему все. И, квалифицированный профессионал, он не стал судить меня за мой низкий, полный ненависти план. Спокойно выслушал, улыбнулся плотно сжатыми губами, так что приподнялся только уголок лишь с одной стороны, и бросил:
— Немедленно берусь за дело.
* * *Прошло не больше двух недель, и я снова увидел Эндрю Смита с его квазиулыбкой. Как я и рассчитывал, он основательно потрудился, нарушил несколько десятков законов о неприкосновенности личности и представил мне досье. Пока он кормил собаку, я пролистал папки — хихикая при этом, ахая от удивления и разражаясь хохотом. Досье оказалось потрясающим, и, если бы у меня не было на него иных планов, я бы опубликовал этот текст под видом романа, и он бы непременно вошел в список бестселлеров. Осталось выучить его на память.
Затем я приступил к осуществлению единственного, по-настоящему гнусного плана из всех, что мне приходили в голову.
Пресс-конференция в живом эфире проходила на ступенях оперного театра — и не случайно. В холодном утреннем воздухе перемешивались запахи бухты и журналистской свары. Здесь присутствовали репортеры, ведущие новостных программ, эпатажные диск-жокеи — в общем, все, кто имел отношение к средствам массовой информации в Сиднее, и каждый из нас ощущал себя карликом рядом с классическим зданием. Такое воссоединение что-то да значило. Я и журналисты — как встреча после многих лет находящихся в разводе мужа и жены на похоронах их единственного ребенка.
Едва я взобрался на возвышение, они приготовились опустошить обоймы заранее заготовленных вопросов и продемонстрировать, какие они защитники идеалов. Но я их опередил:
— Гермафродиты от прессы! Я подготовил краткое заявление: вам неведомы приличия, если вас не макнуть в них лицом, как в дерьмо. Вот так. Я сказал — буду краток, но я не собираюсь объяснять, почему вы представляете собой пародии на свои прежние «я». Я здесь, чтобы отвечать на ваши вопросы. И, зная, как вам нравится их выкрикивать, не считаясь с товарищами, у кого голос слабее, буду обращаться к каждому персонально, и зададите свои вопросы по очереди.
Я указал на журналиста, стоящего ко мне ближе всех.
— А, мистер Гарди, рад, что вы пришли, а не отправились играть, как обычно, по вторникам, четвергам и субботам. Так какой ваш вопрос? Ах, нет вопросов?!
Журналисты смущенно переглянулись.
— Что скажете вы, мистер Хаккерман? Надеюсь, не устали. Ведь мужчина при жене и двух любовницах должен отличаться большой энергией. Тем более что ваши любовницы — студентка факультета журналистики Элин Бейли и сестра вашей супруги Джун — не отнимают у вас так много времени, как можно было бы подумать… Что происходит? Куда подевались вопросы? Вся надежда на вас, мистер Лоадер. Но надеюсь, вы не ушибете меня своим вопросом, как обычно бьете жену. Шутка ли — пять раз пришлось вмешиваться полиции. Интересно, почему ваша жена отказалась от обвинений: потому что она вас любит или потому что боится? Так что вы хотите у меня узнать? Ничего?
Я не прерывался. Дал себе волю. Выпустил из мешков всех кошек. Спрашивал то о жизни в браке, то об искусственном мужском достоинстве, то о трансплантатах, то о косметической хирургии; одного из журналистов спросил о том, как он увел у брата наследство, семерых — об их привычке употреблять кокаин, у одного поинтересовался, почему он ушел от жены, как только ей поставили диагноз рак груди. Унижая одного за другим, я снова превращал толпу в собрание личностей. Журналисты к этому не были готовы — корчились и потели в лучах своих же софитов.
— Уж не вы ли говорили на прошлой неделе врачу, что вас не покидает желание изнасиловать женщину? У меня есть запись вашего разговора! — Я похлопал ладонью по портфелю. Что мне обвинения в клевете и вмешательстве в личную жизнь, когда меня собираются судить за мошенничество? — А вы, Кларенс Дженнингс с канала 2СИ? Я слышал от одного парикмахера, что вы способны спать с женой только в тот период, когда у нее менструация. Интересно почему? Расскажите! Люди имеют право знать.
Они наставляли камеры и микрофоны друг на друга. Хотели выключить трансляцию, но не могли побороть себя, когда перед ними оказалась сенсация. Не знали, что делать и как себя вести. Царил хаос! Ведь нельзя стереть живой эфир. Тайны их жизни повсюду просачивались с экранов телевизоров и из репродукторов приемников, и они об этом знали. Но по привычке приговаривали друга — настала их очередь выйти на позорную сцену. Они недоверчиво смотрели на меня и переглядывались, смехотворные, как поставленные вертикально обглоданные кости. Один снял с себя галстук и пиджак. Другой всхлипывал. Большинство испуганно улыбались. Никто не мог пошевелиться. Их застали со спущенными штанами. Настал долгожданный день! Эти люди слишком долго раздувались от собственной значимости благодаря тому, о чем рассказывали, строили из себя знаменитостей, но ошибочно считали, что их собственная жизнь принадлежит только им. С этим покончено. Они попались в те самые моралистские капканы, какие расставляли другим. И отмечены своим же тавром.
Я им хитро подмигнул, чтобы они знали, какое я получаю удовольствие от того, что врываюсь в святилища их жизней. В их глотках застрял страх, они окаменели. Приятно было наблюдать, как рушится эта глыба гордости.
— А теперь по домам! — объявил я, и они послушались. Отправились топить свои несчастья в пиве и потемках. А я остался стоять один, и молчание, как всегда, выражало неизменно больше, чем слова.
В тот вечер я справлял победу в одиночестве в квартире Кэролайн. Она при этом присутствовала, но отмечать мой успех не хотела, разве что глотала пузырьки шампанского.
— Это ребячество. — Она стояла у холодильника и ела из картонки мороженое. Разумеется, Кэролайн была права, но у меня тем не менее поднялось настроение. Как оказалось, стремление к злобной мести — это все, что осталось неизменным со времен моей юности. И осуществление этой мести — пусть даже по-детски — заслуживало бокала «Моэт и Шандон». Но скоро мне открылась суровая истина: пройдет совсем немного времени, и журналисты с новой силой возобновят на меня охоту. У меня оставался выбор между реальностью тюрьмы и реальностью самоубийства. И я решил, что на этот раз мне придется покончить с собой. Тюрьмы я не вынесу. Не переношу вид формы на людях и большинство разновидностей содомии — все это вызывает во мне ужас. Следовательно, самоубийство. Согласно понятиям общества, в котором я живу, мой сын достиг совершеннолетия. Значит, моя смерть будет печальной, но не трагичной. Умирающим родителям естественно огорчаться, потому что им не дано наблюдать, как взрослеют их отпрыски, но молодежи совершенно ни к чему следить, как стареют их отцы и матери. Хотя я бы не прочь посмотреть, как седеет и сморщивается сын, пусть даже сквозь туманное окошечко камеры глубокой заморозки.