Том Роббинс - Тощие ножки и не только
– Леди и джентльмены, «Исаак и Исмаил», ваш ресторан арабо-израильской иерусалимской кухни, горд довести до вашего сведения…
Свою речь он завершил под перчаточную фабрику аплодисментов. Даже продвинутые перебежчики из таких стильных клубов, как «Пейдей» и «Неллз», гордые тем, что никогда не выражали восторга ни по какому поводу (разве что только любуясь на себя в зеркало), и те хлопнули одной влажной ладошкой о другую, хотя и постарались при этом не присвистнуть. В зале стало так шумно, что только те, кто сидел у самой стойки бара, услышали, как детектив Шафто воскликнул:
– Тут подвох!
Среди тех, кто его услышал, были Спайк и Абу, представитель Греции в ООН, врач-египтянин, экономисты с Кипра и столик с завсегдатаями-израильтянами из организации «Даешь мир!». Все они до одного удивленно воззрились на Шафто, ожидая, что тот скажет дальше.
– Тут еще ого-го какой подвох! – повторил детектив. В его голосе звучали предательские нотки, нотки беспомощности и скепсиса, словно сам он не мог поверить в то, что подсказывала ему его цепкая полицейская память.
Суперкубок,
Суперкубок, Суперкубок;
Суперкубок, Суперкубок, Суперкубок.
Невинное совпадение или козни дьявола? Саломея согласилась станцевать Танец Семи Покрывал одновременно с началом розыгрыша Суперкубка.
* * *Мгновенно вспыхнул конфликт. С одной стороны, те, для которых легендарный Танец Семи Покрывал приобрел фантастические масштабы – романтичный, знойный, эротический, загадочный, пронизанный давно утраченной экзотикой, секретами Библии и тайнами Востока. Чтобы его увидеть, эти были готовы поползти десяток миль по собачьему дерьму и острым лезвиям. Главное – лишь бы он не оказался фальшивкой. Однако с этой потрясающей нимфой, что величала себе Саломеей, в его подлинности не возникало никаких сомнений. В другом лагере собрались те, для кого Суперкубок был самым главным событием года, каждого года, кульминацией пяти месяцев боления, бесконечной статистики, головокружительных взлетов и столь же резких падений; важный праздник – нет, самый главный праздник, день, когда повседневные заботы отходили на второй план, когда вся страна, весь мир сливались в единении, в ликовании, которое не знало ни национальных, ни расовых, ни религиозных границ; ритуал, во время которого само время переставало существовать – за исключением искусственного времени на спортивных часах; символическая битва, когда кровь проливалась лишь понарошку, когда смерть расслабляла свою хватку на человеческий мозг, и о ней попросту забывали. А раз «Исаак и Исмаил» располагал самым большим в городе телеэкраном, то эта группа вознамерилась следить за играми только по нему, и никак иначе.
Однако дело было не только и не столько в двух враждующих группировках – одна требовала Саломею, другая – Суперкубок. По крайней мере на первых порах. В самом начале большинство регулярных посетителей заняли выжидательную позицию, не зная, к кому примкнуть. Им хотелось и Танца, и Суперкубка. Сержант Джеки Шафто, например, отказывался взять в толк, как вообще можно выбирать между тем и другим.
Надо, однако, воздать должное Спайку и Абу, выступившим в роли миротворцев. Они сумели погасить конфликт еще в зародыше. В тот самый вечер, за семь недель до двадцать третьего января, они сумели предотвратить назревавшую войну при помощи компромисса.
За Саломеей в тот вечер должны были приехать поздно. Девушка ждала в офисе, когда приедет сопровождающая ее матрона и ее заберет. Именно здесь, в кабинете, Спайк и Абу обратились к ней. Саломея тяжело дышала после вечерних трудов на сцене. Тело девушки было усыпано каплями пота, и одежда прилипла к ней, отчего ее бедра казались рыбьими тушками на подносе. Ее соски выпирали сквозь ткань, словно ластик на конце карандаша сквозь влажную бумажную салфетку. Перламутровые усики из капелек пота подчеркивали сочность ее губ, отчего казалось, что она только что лакомилась персиком. Влажные волосы прилипли к голове, словно она только что вышла из ванной – либо сошла с брачного ложа. К великому облечению Спайка и Абу, она спрятала свои черные глаза-маслины за толстыми стеклами очков – сквозь которые читала комиксы про Дядюшку Скруджа. Если бы не эти очки и не эти комиксы, Спайк с Абу, наверно, так и не решились бы обратиться к ней. Но как оказалось – все напрасно. Ее сочные губы весьма вежливо сказали им следующее:
– Мой календарь изменить нельзя. Его рассчитали мне звезды. Я танцую или в этот день, или никогда.
Спайк и Абу – что им еще оставалось? – поспешили заверить ее, что их этот день вполне устраивает, что лучшей даты и придумать нельзя, что все о'кей, что звезды не подскажут ничего дурного и вообще у этого дня гвоздика в петлице. Когда она надела шерстяное пальто и в запотевших очках растворилась в темноте под руку со своей наставницей, они покорно помахали ей рукой.
В течение последующей пары дней решение Саломеи было доведено до сведения постоянных посетителей: то есть тридцати – сорока представителей сильного пола и полдюжины женщин. В целом оно было встречено с пониманием, хотя и без особых восторгов.
– Что ей стоит исполнить этот танец в любой другой день, когда ее душе угодно. Верно я говорю? Так почему она настаивает, что будет танцевать его именно в тот день, когда состоится розыгрыш? Зачем ей это понадобилось?
– Как говорит инспектор, тут кроется какой-то подвох. Здесь явно что-то не так. Не иначе как она задумала сорвать футбольный матч.
– Ну, ты загнул! Послушать тебя, так можно подумать, что девчонка устроила заговор. Просто ей твой футбол до лампочки. Ведь она же девушка.
– Вот это-то мне и не по душе. Миллионы девчонок болеют за Суперкубок. Кто знает, вдруг они в один прекрасный день будут принимать в нем участие?!
– Ну, сказанул! Вот умора-то!
– Не дождутся!
– Когда зацветут абрикосы!
Когда Саломея выступала через неделю, кое-кто посетителей позволили себе несколько громких комментариев в ее адрес – в одних звучала мольба, в других – нескрываемое раздражение. Саломея едва ли удостоила их вниманием. Более того, она танцевала даже лучше, чем когда-либо раньше, с большим азартом, с большей энергией, с большим чувством.
– Не иначе как она готовится к Танцу Семи Покрывал, – заметил кто-то из поклонников.
– Вряд ли, – возразил бармен. – Их главный говорит, будто она заводится от того, что танцует на фоне картины.
* * *Саломея и сержант Шафто – не единственные, в чьих душах настенная роспись, выполненная рукой Эллен Черри, нашла восторженный отклик. Художник, коллекционер и трио завсегдатаев галереи не поставили в труд и отвлеклись на какое-то время от соблазни тельных телодвижений, чтобы неторопливо побродить по залитым звездным светом тропинкам сего творения – то катаясь с горок чистого цвета здесь, то упираясь в темное ребро прямоугольника там – в поисках ускользающих органических форм. Роспись произвела на них должное впечатление; по крайней мере позднее, чтобы обсудить ее, они собрались в Сохо – по всей видимости, в пределах досягаемости слуха Ультимы Соммервель, – потому что в один прекрасных день владелица модной галереи нагрянула в «И+И» собственной персоной.
– Дорогая моя, как интересно! Я бы даже сказала, это лучшая твоя работа! Да-да, настоящий прорыв! А что ты сама думаешь?
– Это примерно то же самое, что я писала всегда.
– Да, но какой масштаб! Все дело именно в нем. Важен именно размер, что бы ни говорили по этому поводу некоторые из наших сестер. – И Ультима рассмеялась своим неувядаемым, сухим и колким английским смехом. – Хотя эффект отнюдь не в формате. А в твоем синтаксисе. В том, как ты оркеструешь структурный конфликт между метафорой и метонимией. Кстати, что такое я сейчас ем?
– Это называется баба-гануг.
– Какое на редкость удачное название. – С этими словами Ультима вилкой брезгливо отодвинула в сторону коричневую массу. – С точки зрения содержания, создается впечатление, будто ты постоянно пересекаешь – туда-сюда, зачастую стирая их, – границы между внешним и внутренним, между прошлым и настоящим, между абстрактным и конкретным. Не прибегая к дешевым уловкам сюрреализма, тебе удалось создать ночной портрет подсознательного – иными словами, его женскую сторону, правое полушарие мозга, интуицию…
– Ну, как бы вам сказать… да, пожалуй, картина скорее плод моей интуиции, нежели жизненного опыта, – согласилась Эллен Черри. – Скажите, не желаете отведать немного… – Но как ни напрягала она фантазию, так и не сумела ничего придумать и в результате ляпнула наобум «баба-гануг».
И дело отнюдь не в том, что Эллен Черри не понравились заумные рассуждения Ультимы. У той был глаз наметанный, никаких сомнений. Но Эллен Черри никогда не анализировала живопись, и ей меньше всего хотелось самой стать объектом анализа. На сознательном уровне она вовсе не была уверена в том, каким смыслом наполнена ее картина и откуда она явилась миру. Эллен Черри знала только одно: это было творение сложной и неописуемой красоты и она как творец имела к этой красоте самое непосредственное отношение. Красота! Разве это не самое главное? В этот бурный исторический момент красота вряд ли являла собой идеал. Массы разучились чувствовать ее, интеллигенция относилась к ней с подозрением. Для большинства людей ее поколения слово «красота» отдавало чем-то искусственным, напыщенным, притворным, фальшивым. Как люди, если они в своем уме, могут стремиться к красоте, когда в мире столько страданий, столько несправедливости! На что Эллен Черри отвечала так – если не стремиться к красоте, если ее не пестовать, то как люди смогут отличить прекрасное от безобразного? Засилье социальных уродов делает служение красоте тем более важным. Одно только присутствие в этом мире таких вещей, как передвижные дома-караваны, граффити и оранжевое напольное покрытие, имело своим негативным последствием то, что такие социальные болячки, как нищета, преступность, политические репрессии, загрязнение окружающей среды, насилие над детьми, переставали казаться чем-то чудовищным. Красота являла собой последний протест и в этом смысле длилась даже дольше оргазма, была последним прибежищем. ВенераМилосская кричала злу «Нет!», в то время как эластичные трусы, кашпо из макраме мирились с ним. Уродливые спальни порождали уродливые привычки. Безусловно, от красоты не требовалось, чтобы она выполняла социальные функции. Что и было в ней особенно ценно даже в большей степени, чем добродетель, это было ее же вознаграждением. Разумеется, находились и такие, кто утверждал, будто красота живет лишь в глазах того, кто смотрит; и верно, были те, кто смотрел и думал, что картина Эллен Черри не более чем размазанная по стене блевотина. Но зато эти ребята с удовольствием расцеловали бы ее попку, которая – и с этим все дружно согласились бы – уж точно была хорошенькой.