Том Роббинс - Тощие ножки и не только
– В женской своей ипостаси Палее был покровительницей стад, таким образом обеспечивая выживание племени. Как двуполое божество Палее имел своих жрецов и жриц, чьи лица обычно скрывали большие деревянные маски в виде ослиной головы. От названия храмов, где поклонялись культу Палеса, пошло наше слово «дворец», «palace».
– Ну и чудеса! Даже не верится.
– Во время праздника Палилий – в христианском календаре он превратился в День святого Георгия – в этих храмах устраивались весьма отчаянные игры.
– Могу себе представить!
– Сегодня на празднике по поводу дня рождения дети нередко играют в такую игру, как «Приколи ослику хвост». Надо сказать, детишки плохо представляют, что это значит.
– Иа-иа-иа, – пропела Эллен Черри.
Поскольку Палее был важной религиозной фигурой, его бледный призрак до сих пор бродит как по Западу, так и по Востоку. А поскольку о нем (или о ней) практически забыли, то ревизионисты-теологи приложили все усилия к тому, чтобы окончательно стереть его следы. Так что Спайк с Абу решили, что было бы неплохо реанимировать ослоподобное божество.
– Прошлое забывать опасно. Разумеется, вряд ли здесь удастся избежать споров и разногласий, но в целом скульптура производит бодрое, жизнеутверждающее впечатление. Так что если зашоренные фундаменталисты сумеют подняться над своими догмами, то даже им проделки осла доставят немалое удовольствие.
– Да, их пора лягнуть в одно место, для бодрости, – согласилась Эллен Черри. – Что ж, примите мои поздравления. Есть в этой скульптуре некая поэзия. То есть л хочу сказать вот что: наша обычная убежденность в том, что некая форма всегда занимает некое пространство, срывается присутствием трех компонентов – камня, карты и фигуры, которые объединены между собой лишь на подсознательном уровне и которые тем не менее в человеческом сознании игриво перекликаются с постоянным столкновением образов и их смыслов…
Спайк и Абу удивленно уставились на нее.
– Охо-хо! – произнес один.
– Интересно, и что такая девушка, как ты, забыла в этом ресторане?
– Да, но хочу напомнить вам одну вещь. Вы так и не сказали мне, как вам понравилась моя настенная роспись.
Сказать по правде, у обоих на сей счет еще не было мнения. Нет, конечно, им никогда не пришло бы в голову завесить творение Эллен Черри или замуровать его под слоем штукатурки, поскольку тем самым они задели бы ее чувства. И Спайк с Абу были вынуждены признать, что настенная эта живопись придала помещению цвет и некую энергетику. А вот понимали ли они ее смысл, нравилась ли она им, были ли они готовы защищать ее от нападок критиков – что ж, это уже совсем иное дело, или как выразился бы Спайк – другой табак.
Кстати, без критических отзывов и впрямь не обошлось. Среди персонала и посетителей лишь единицы пришли от нее в восторг. Большинство предпочло ее просто не замечать, а кое-кто счел роспись возмутительной, узрев в ней оскорбление самой идеи искусства и их собственного восприятия действительности. Не единожды Спайк и Абу оказывались в стане то первых, то вторых, то третьих, хотя, как правило, не дольше, чем на час.
Когда кто-то из представителей Великобритании в ООН заметил: «Моя семилетняя дочь нарисовала бы не хуже», Эллен Черри ответила ему так, как только и можно было реагировать на такой избитый и ограниченный взгляд на искусство:
– Но ведь не нарисовала же. В отличие от меня.
Во время пятничного коктейля, когда бар заполняли завсегдатаи, как правило, не обходилось без замечаний в адрес настенной росписи – как правило, шутливых и любительских. После того, как какой-то врач-египтянин отпустил в адрес детища Эллен Черри какую-то особо ядовитую колкость, детектив Шафто поднялся с места, поднес к стене пивную кружку и произнес тихо, но с чувством:
– Такое достойно музея.
Сказал и сел на место.
Все знали – этот хмурый, крепкий чернокожий американец с седыми волосами и сломанным носом если и говорит, то только по делу. И люди уважали его мнение. И если, по мнению Шафто, эта роспись достойна занять место в музее, так тому и быть. В зале не нашлось никого, кто посмел бы с этим мнением не согласиться. Хотя большинство пребывало в полном взаимопонимании с барменом, который, выдержав почтительную паузу, добавил:
– Вот почему я и не хожу в ихние музеи.
– Их музеи, – поправил его доктор Фарук. Присутствуй при этом Жестянка Бобов, он(а) наверняка бы при-шел(ла) в восторг.
Взгляд проникал в картину через клюв совы. Это была ночная картина, хотя вид – если, конечно, это можно назвать видом – представлял собой интерьер. Тем не менее звезды тоже были видны, а мебель была забрызгана лунной пеной.
Через ромбовидное окно было видно, как на склоне холма мирно посапывали спящие животные. Имелись здесь и архитектурные детали, что сразу бросались в глаза. Однако картина – если, конечно, это можно назвать картиной – при желании воспринималась как пейзаж. Разве печку не затеняла крона дуба? И разве сам дуб не душили побеги омелы? Густая и липкая краска была нанесена щедрыми мазками. Тем не менее впечатление, которое производила эта картина, скорее наводило на мысль не о современном изобилии, а о доиндустриальном великолепии: черном, бархатистом, дымном великолепии жизни на краю векового леса. Пасторальное великолепие, радость дровосека.
До какой-то степени настенные образы наводили на мысль о давно утраченном и вновь обретенном прошлом. А еще она будила мысли о том, что утраченное прошлое – это чистой воды отражение восприятия современного городского жителя. Ведь откуда, в конце концов, произошли городские жители? Что представляет собой городской эквивалент плясок вокруг костра и тех клыкастых существ, что подстерегали дев, когда те шли за водой?
И хотя картина была тяжелой и насыщенной, хотя и провисала под своей тяжестью, подобно старушечьей коже, в ней ничего не стояло на месте. Грибы, фетиши, шерсть и вино, банки с тушью, маки, сверчки, отравленные стрелы, бравурные спирали сочного дыма: все это вращалось под стать звездам – вперед, наружу, внутрь, назад, в стороны, вверх и вниз, снова, и снова, и снова. Железный меч, что лежал в дубовом сундуке, был таким же живым, что и серебряная ложечка, что приплясывала на шкуре бизона, а золотая колыбелька, что балансировала в разветвлении суков, раскачивалась так сильно, что вместе раскачивалось и небо, словно Зодиак взял и превратился мюзик-холл.
Несмотря на всю ее сложность, несмотря на ее ночную сочность, было в картине и нечто легкомысленное, как бы сляпанное на скорую руку, нечто детское и беззаботное. И хотя в ней с избытком хватало звездной информации, хотя она и была придавлена весом золы, необожженного кирпича и кости, казалось, будто в ней все идет кувырком, словно в детских шутливых стихах. Она была упруга, словно мячик, этот эпизод из бурундучьего мультика.
В некотором роде картина эта ужасно походила – и этого нельзя не признать – на комнату с обоями Матери Волков. Приехав в пятницу на очередное выступление, Саломея бросила на нее пристальный и совершенно зачарованный взгляд и неожиданно согласилась исполнить Танец Семи Покрывал.
* * *Нет, она не стала исполнять Танец Семи Покрывал в тот же вечер, как поначалу показалось Абу.
– Может, в таком случае она станцует его завтра? – допытывался он у руководителя ансамбля, когда пятничное представление подошло к концу, а Саломея к тому моменту уже упорхнула. Как бы то ни было, говорила она редко – частично по причине крайней застенчивости, частично потому, что придерживалась определенных правил поведения, которые не могла не соблюдать.
– Так она согласна исполнить его завтра?
– Нет, этого не будет.
– Может, на следующей неделе?
– Нет, этого не будет.
– Хорошо, когда же?
– Как-нибудь в другой раз, чуть попозже…
– Все. Мне все ясно – когда зацветут абрикосы.
– Нет-нет, мой благодетель, нет-нет. Месяцем танца станет январь. Его дата – двадцать третье число. День – воскресенье. Обещаю, что танец будет исполнен в три часа пополудни.
– Хм… понятно. Это уже куда точнее. Я не стану требовать от тебя объяснений, почему она выбрала именно это время и этот день, хотя не могу не заметить, что до этого момента остается ровно семь недель.
– Ей надо приготовиться, – добавил руководитель ансамбля. На своем пути эти слова не встретили у него во рту никакой эмалированной преграды.
Хотя хозяева решили пока держать все в секрете, тем не менее слух распространился молниеносно, подобно утечке радиации из ядерного реактора, и к началу субботнего представления весь ресторан – от кухни до входных дверей – только и делал, что гудел этой новостью. Почти все ошиблись в дате, и те немногие, что сумели правильно угадать день, предсказывали момент начала Танца где-то между полуночью и утром следующего дня. В конце концов Абу был вынужден взять в руки микрофон. Высокий и полный достоинства, с носом, напоминающим дорожный конус, фосфоресцирующий в свете фар, он объявил с эстрады: