Великая война - Гаталица Александар
Раньше я был солдатом. Строгим, справедливым и аккуратным. Последние несколько месяцев я сам себе кажусь торговцем-влахом, который целый день держит в руках весы своей жизни. У пропавшей страны, в которую я вложил все свои знания и карьеру, я отвоевываю титул. Как кавалер ордена Марии Терезии я с 1917 года имел право на повышение из дворян в бароны. Однако хотелось большего. Корабль тонул, поэтому я не видел оснований, чтобы быть осторожным. С Веной я торговался, желая титула выше барона, не ниже графа, разумеется. К концу же Великой войны эти переговоры не закончились, потому что я остался без страны, имения, графства и короля.
Сейчас я пишу льстивое письмо Собранию сербов, хорватов и словенцев. Я предупреждаю их о том, что открытие железнодорожных путей в это ядовитое послевоенное время станет фатальным. Я строю из себя обеспокоенного, а сам только и думаю о спасении собственной шкуры. Я пишу: „Последствия будут катастрофическими для южнославянских территорий, потому что орды недисциплинированных солдат и итальянцы, которые в данный момент не могут остановиться, хлынут через Краньску и Хорватию. Поэтому прошу вас не как генерал, не как последний сын Отечества, а как патриот, любящий родину не меньше других, предотвратить это“.
Я прерываюсь, письмо не отправляю. Мне вдруг стало ясно как божий день: я уже умер. Всю войну у меня все было в двойном количестве: два штаба, два коня, две пары сапог, две стальных каски с черными перьями и два мундира. Хватит вранья: пора решиться. Эта двойственность должна же когда-то прекратиться. Достаю оба фельдмаршальских мундира — и выбираю наконец тот, который долго откладывал в сторону. Это форма того Светозара, который долгое время перебивался на дне моей горькой души: он не мог умереть, поэтому должен был жить. Осматриваю себя, начиная с пальцев и заканчивая кулаками и грудью почти как у курицы. Я наблюдаю, как превращаюсь в того эпического Светозара. Православное сердце еще немного бьется в такт с сердцем австрийского солдата, преданного императорской короне, но австрийское сердце бьется все тише и наконец останавливается. Сердечный приступ и — смерть. Я больше не фельдмаршал фон Бойна. Я сейчас один из сербов, Светозар Бороевич, сын граничара обер-лейтенанта Адама Бороевича и матери Станы, урожденной Коварбашич, крещенный в православной церкви в Уметиче в 1857 году. У меня есть брат Никола и сестра Любица. Нас четыреста сорок два Бороевича и один только что умер. Я».
«Сегодня 12 ноября 1918 года, и я наконец понял значение сна, в котором императрица Елизавета, эрцгерцог Фердинанд, герцогиня Гогенберг и кронпринц Рудольф выкрикивали одну дату: „Одиннадцатое ноября тысяча девятьсот восемнадцатого“. Теперь я мертвый император, последний правитель Дунайской монархии, а та пляска-вакханалия мертвой родни говорила не о том дне, в который я смогу избежать покушения, а о том дне, в который погибнет весь наш мир. Прощайте. Меня больше нет: спокойного и полусонного Карла I, последнего императора Двуединой монархии. И вас тоже нет. Те, кто выживут, станут другими».
НАДЕЮСЬ, ЧТО НОВЫЙ МИР…
— Надеюсь, что после этой бесконечно долгой войны пьянчуги будут пить веселее. Это говорю вам я, дядюшка Либион, владелец прославленного кафе «Ротонда». Хочу еще вот что добавить: я не одобряю эти дьявольские курительные трубки с опиумом, которые все чаще вижу в своем кафе, они только вредят молодежи. Выпивка, э нет, выпивка — это другое, особенно шампанское… Какого только зла не было во время Великой войны! Взять хотя бы те две недели в апреле 1915 года, когда нам сильно насолили те две ведьмы из Турона. Мне теперь стыдно, что я и дядюшка Комбес почти переругались из-за двух вертихвосток, но что я мог сделать? Все началось из-за скверного вина и, к счастью, в нем же и утонуло.
— Мне всегда казалось, что дядюшка Либион немного ненормальный, еще со времен той винной аферы с пиратками из Турона. Новый мир на шампанском не построишь… Новый мир будет основан на лжи, похищениях людей и коррупции. Молодежь протухла, вот и все, месье. Неужели человек, пришедший с войны, помнящий хотя бы пару десятков тех, кого проткнул штыком, сможет удержаться и не стянуть у меня что-нибудь? Я буду следить за каждой рюмкой и бутылкой шампанского у себя в «Клозери де Лила», даже если за спиной будут шептаться: «Дядюшка Комбес сожрал на ужин даже собственное сердце». Барменов буду увольнять каждый третий день месяца, а каждый пятый — буду нанимать новеньких. Только подумай: безработных будет столько, что можно будет менять обслугу, как белье — по вторникам и четвергам. Тогда-то мы и посмотрим, получится ли у кого-нибудь что-то у меня стащить! А что с гостями? Раньше мочились прямо на штанину, залезали на стол и орали пьяные речи, выхватывали пистолеты и стреляли в воздух. Теперь, милорд, будут стрелять пулями прямо в мясо.
— Дядюшка Комбес всегда был, так сказать, жмотом, а его скуповатые речи шли только до барной стойки и ни на шаг дальше. Какой кризис, да он просто бредит! Люди после этой войны станут лучше, потому что научатся одинаково ценить жизнь, красоту, комфорт и приличное общество. Господа станут изысканнее, дамы — изящнее, даже шлюхи станут разборчивее и будут отдаваться за акции крупных, даже еще не построенных заводов, а не как раньше — за сомнительные деньги и ерунду типа мазни и эскизов бездарных пачкунов.
— Дядюшка Либион, наступит, говорю тебе, большой кризис и деньги будут не стоить даже бумаги, на которой напечатаны. Схватишься за карман, а в нем уже пусто. Подойдешь к двери своего «приюта художников» да и запрешь ее, чтобы люди из-за долгов не вынесли ни барную стойку, ни все столики в комплекте с гостями в креслах разом. Я уж не стану таким безумцем, как ты, я уже сейчас оттачиваю свой ум шампанским. Нет! Я буду платить барменам тысячи, миллионы франков и смеяться, глядя на то, как они бегут покупать на них половинку черного хлеба, но мой «трактир художников» выживет, а твой — пропадет!
— Пропадут твои несбыточные мечты о том, что все бродяги переметнутся к тебе. Мы еще повоюем, дядюшка Комбес!
— Мир как открытка: сотрется адрес отправителя, но никогда, поверьте, никогда — адрес получателя. Это вам говорю я, тот, кто во время Великой войны разбогател на прославленных открытках собственной мануфактуры: «Типография Пьера Альбера-Биро». У открыток есть какой-то секрет, который не дает им намокнуть справа, где пишется адрес, потому что известно, что они должны прибыть в пункт назначения. Как ни странно, на днях мне доставили кучу открыток от разных незнакомых мне солдат. Сперва я рассердился на почтальонов и Красный Крест, который не сортирует фронтовую переписку, но потом попытался узнать, кто же отправители, и понял, что все они мертвецы.
Как столько мертвых солдат смогли написать столько открыток — именно это сейчас я пытаюсь выяснить. И если вы спросите о новом мире меня, то он не будет таким, как его видит дядюшка Либион, но и не будет таким, как предсказывает этот сварливый дядюшка Комбес.
Посмотрите на них двоих, и вам все станет ясно. Дядюшка Либион откормлен несколько лучше, чем воспитан; дядюшка Комбес худой, весь кривой, пиджак болтается на плечах, будто его грудь — парижский бульвар, а голова — газовый фонарь. Конечно, первый думает, что все пойдет как по маслу, а второй — что и в сучках есть задоринки.
— Я Хаджим-Весельчак. Да, я помню Мехмеда Йилдиза, торговца восточными и европейскими пряностями. Не знаю, почему вы спрашиваете о нем. Я видел его всего пару раз. А, понимаю… Вы слышали от него, как я сказал, что не могу дождаться победы или поражения. Да, я вышел на улицу посмотреть на англичан, когда 13 ноября 1918 года по вашему стилю они вошли в Стамбул. Но прежде всего — на то, как мы их с восточной гордостью встречаем… Посмотрите и вы со мной, следуйте за моими воспоминаниями: кони встают на дыбы, повсюду в городе радость. Вон флаги, колонны вороных коней, шелковые полотнища, висящие на минаретах, как огромные шальвары, цветки лотоса, рассыпанные кем-то в опозоренной воде Золотого Рога. Но мне все равно. Может, поражение мне даже милее победы из-за всего того, что мы показали гяурам. Если меня спросить о том, что, по моему мнению, произойдет… Я надеюсь на то, что новый мир окажется как можно дальше от моей Турции. «Младотурки» перегнули палку с этими армянами, хотя они мне тоже не нравятся. Клянусь, я не люблю их, эфенди, и почти горжусь этим, но их надо было просто выгнать в любой другой город. Мы, турки, знаем это лучше всех: горячая полоса Азиатского Средиземноморья очень широка. Возможно, армян приняли бы копты в Александрии или сирийцы в Дамаске, а если нет, мы могли бы заставить их погостить у других, чтобы те их убивали, а не мы… Не следовало так жестоко изгонять их в пустыню. Кто-нибудь да принял бы их, кому-то они могли показаться хорошими. Но теперь мы от них, так или иначе, освободились и остались наедине с собой. Мы турки, говорю вам, должны снова закрыться. Нам никто не нужен. Начну с себя. Вот что я решил: на лице я оставлю улыбку, чтобы она, как колышущееся на ветру белье, долго напоминала окружающим о том, что я Хаджим-Весельчак. Я буду ходить по чайным, травить байки и кривляться. Буду веселить извозчиков и лодочников у Галатского моста, но, пока улыбка не исчезнет с моего лица, я буду выскальзывать из самого себя и, как некая бесплотная сущность, начну искать турок, подобных мне. Вы думаете, эфенди, что я буду одинок? О, вы увидите целый Стамбул таких новых людей, которые вышли из своего нутра и как призраки бродят по городу.