Джеймс Олдридж - Герои пустынных горизонтов
Однако из уважения к Хамиду он выжидательно молчал; быть может, потому, что в озабоченности Хамида угадывал, как много горького и печального несла эта победа эмиру.
Хамид долго не произносил ни слова. В этом величавом, царственном молчании чувствовалось не раздумье, а какая-то трагическая ошеломленность. И вот сейчас я сижу один среди пустыни, и, казалось бы, все мои мысли должны быть заняты этими проклятыми нефтепромыслами и тем, что меня там ожидает; но, оттесняя все другие видения, стоит у меня перед глазами пещера Зейна, и в ней Хамид, безмолвный, придавленный тяжестью своей задачи.
Ибо в ту минуту я понял, что Хамид приехал передать судьбу восстания в руки бахразца. И они оба тоже это понимали.
Разумеется, объединяя свои силы, эти два человека должны были обсудить и уладить все вопросы, касающиеся Аравии, и уж, наверно, у них немало было споров и разговоров о будущем нефтепромыслов. А я до сих пор недооценивал то полное, настоящее сближение, которое произошло между ними, пока я находился в Англии, а потом был занят осадой нефтепромыслов. Это было нечто большее, чем простой modus operandi[30]. Это был союз „неразрывно и навсегда“, как выразился сам Хамид. И сейчас Хамид своим молчанием словно говорил: „Я знаю, бахразец, для меня нет иного пути, кроме твоего, и я принимаю этот путь“.
Но я не мог его принять.
Значит, нужно было спорить — отчаянно спорить, чтобы спасти Хамида от этого жалкого мира, которому он готов был сдаться без боя. Поэтому я сам повторил заданный бахразцу вопрос, как, по его мнению, нужно поступить с нефтепромыслами, хоть заранее знал его ответ.
— Будущее промыслов совершенно ясно, — спокойно сказал Зейн. — Они теперь принадлежат революционным силам города, деревни и племен пустыни. Значит, тут и задумываться не о чем.
Простота этого ответа разозлила меня. — А вот в лагере Хамида задумались, и очень, крепко, — сказал я. — Иначе мы не приехали бы к тебе, бахразец.
Удар пришелся в цель, но Зейн промолчал — только пожал плечами, выжидая, когда уляжется моя вспышка. (Этот человек, Тесс, мог бы дождаться, когда у дьявола вырастут ангельские крылья. Его терпению просто нет границ.)
В сущности это был старый спор, Тесс, — тот же самый спор, который и нас с тобой привел к разрыву, после того как ты повезла меня в доки и я увидел там будущее, в черных кепках толпившееся у ворот, — твоих покорителей мира, восставших слуг машины, в своей ненасытной жажде самоутверждения готовых попрать все кругом. А теперь это видение настигло меня снова, и как ни страшно было оно для меня в Англии — здесь, в пустыне, оно во сто крат страшней.
Зейн нарисовал передо мною свою картину будущего. Будущее принадлежит им, сказал он, и ничто теперь не может остановить их. Провозгласив свою крестьянско-городскую республику, они тотчас же приступят к созданию социалистического государства с просвещенным рабочим классом, с индустриализованной экономикой и прежде всего покончат с эксплуатацией, уничтожив частную собственность в производстве. Правящий класс будет свергнут повсюду, а механики и землекопы получат все привилегии, вплоть до участия в культурной и духовной жизни общества. Машины, бурильные механизмы, экскаваторы — вот что поможет им претворить в жизнь свою философию. Конец нужде и голоду! Все — от машины! Все — для рабочих и землекопов!
А племена?
Племена станут частью этой экономической системы. На равных основаниях будут пользоваться ее благами. На равных основаниях участвовать в ее осуществлении. У них будет свой язык, своя литература, свои школы. И они будут спасены от гибели! Как? Какими путями? Машина спасет их. Они узнают машину, научатся применять ее, извлекать из нее пользу. На нефтепромыслах будет сделан первый шаг. Ведь нефтеносные земли принадлежат племенам, вот люди племен и будут постепенно овладевать техникой добычи нефти, обработки ее, управления всем этим сложным предприятием. Образование — погонщикам стад, пусть становятся инженерами! Школы — уличным сорванцам! Городские общины — закаленным в невзгодах вольнолюбцам! Изменить самую природу пустыни. Покончить с оторванностью от мира, с убогим, скотским существованием. Настроить сел, городов, проложить дороги, распахать землю; наладить дело разведения стад; подчинить порядку и системе кочевые инстинкты. Да! Богов превратить в конторщиков.
Черт возьми, Тесс! Я еще могу примириться с такой перспективой для хилых исчадий городских трущоб, но видеть, как тяжесть марксистской догмы придавит плечи последнего чистого человека на земле — о нет! Нет! Нет!
Однако это было еще не самое худшее.
В своем страхе за будущее пустыни я стал взывать к безмолвствовавшему Хамиду, умоляя его спорить, отстаивать дух независимости и неподкупного благородства, искони составляющий основу жизненной философии племен, заявить Зейну, что среди нас нет и не было ни крестьян, ни землекопов, ни промышленных рабочих, но лишь закаленные в невзгодах отважные сыны пустыни, чья свободная воля одна еще противостоит растущей силе коррупции.
Все это была правда, от которой Хамид не мог отречься; он только молча пожал плечами, словно отстраняя ее. Суровая, пугающая непреклонность отразилась во взгляде его черных глаз, гася их юношеский блеск; лишь на мгновение скорбь о нашей судьбе глянула из этих глаз, и одинокая слеза скатилась по неподвижной щеке эмира, выдавая его внутреннюю муку.
Но спорить с бахразцем Хамид не стал. Он просто заметил, что как вождь племен обязан мыслить практически, а практически речь сейчас идет о судьбе всего восстания, потому что судьба эта зависит от того, как мы решим поступить с нашим драгоценным трофеем.
Самостоятельно использовать промыслы племена не могут, а оставить их в распоряжении англичан или продать каким-нибудь другим иностранцам — значит сохранить постоянную угрозу иностранного вмешательства в жизнь племен. Именно потому распустил он свой двор. Не нужно нам больше в пустыне иностранцев с их развращающим влиянием, не нужно никаких самозванных хозяев. Поскольку союз племен с бахразским крестьянством уже так много дал в борьбе за свободу, логика и разум подсказывают, что это и есть правильный путь.
— Так ты уж заодно призови бахразцев, чтобы они помогли тебе навести порядок в собственном твоем лагере, — с горькой насмешкой посоветовал я. — Ты всех шейхов и всех своих политических советников перессорил между собой. Держись за своего нового друга, и скоро эта дружба будет единственным, что тебе останется от восстания.
Ты понимаешь, Тесс, я вовсе не думал предлагать это всерьез, просто сказал в виде горькой шутки. Но, сказав, сразу же почувствовал, что в этой шутке есть правда, и ответ бахразца подтвердил это.
— Да, мы поможем нашим братьям поддерживать в пустыне мир и порядок, — сказал он.
Бахразцы! Бахразцы будут помогать Хамиду поддерживать мир в пустыне!
Я ждал, что Хамид возмутится, что я услышу его гневный протест. Но он никак не отозвался на слова Зейна. Он был спокоен спокойствием мертвеца, твердый как сталь, холодный как камень.
Я, дурак, по-своему истолковал его молчание и сердито заявил Зейну, что мы обойдемся без его помощи, что теперь, когда победа одержана, бахразцам — любым бахразцам — в пустыне делать нечего. Злость душила меня. Я сказал, что теперь, после победы, мы уже больше не союзники. Я кричал, что пустыня принадлежит бедуинам и никого другого мы в ней терпеть не намерены. Никого!
Зейн в ответ усмехнулся и сказал, что очень рад это слышать, так как у него имеются точные сведения о готовящемся вторжении английских войск в пустыню с целью освободить Азми-пашу из его плена на нефтепромыслах. Так что мое благородное сочувствие делу племен может принести большую пользу.
Хамид, должно быть, тоже знал, что такая угроза существует, потому что он не выказал ни малейшего удивления. Знал — и нарочно не сказал мне об этом. Он всегда старался меня уберечь (и совершенно напрасно) от прямого столкновения с моими соотечественниками в борьбе за дело племен. Зейн же, напротив, бросил мне эту новость в лицо, словно для того, чтобы посмотреть, не смутит ли она меня, не заколеблюсь ли я, не отступлюсь ли от дела арабов.
Он сказал это, словно поддразнивая меня, намекая на старые наши разногласия, коренившиеся в глубоком несходстве мировоззрений. Но в сущности это был все тот же спор о судьбе племен, доведенный до предельной остроты. И все же Зейн не сомневался во мне. Напротив, его слова доказывали, что он по-прежнему в меня верит, убежден, что я буду сражаться за дело арабов даже против своих соотечественников.
Но для меня еще задолго до того, как Зейн заговорил об английских войсках, стало ясно, что остается лишь один выход. Поведение Хамида в этом штабе армии землекопов убедило меня, что только я еще могу спасти племена от марксизма и машины.