Уильям Стайрон - Уйди во тьму
— Так что жизнь, должно быть, трудная штука, красотка, — сказал Алберт Берджер.
— Что не так? — сказала я.
— Что? — спросил он — его кожа на солнечном свете становилась все бледнее и бледнее.
— Что не так? — сказала я.
— Дорогая девочка, — сказал он, — какой же у тебя, должно быть, ленивый, блуждающий ум. Я не говорил: что-то не так, — я сказал: трудная.
— О-о, — произнесла я.
— Я сказал: тебе должно быть трудно?
— Что трудно? — спросила я.
— Жить в этом тревожном мире, оставшись сейчас одной, без настоящей интеллектуальной поддержки, которая успокаивала бы твой мозг. Ты слышала про бомбу?
— Да, — сказала я.
Он откинулся на стуле и издал слабый бесполый смешок.
— Чокнутый! — произнес он. — Победа человека. Я предсказывал это многие месяцы. Луису и Шуйлеру. Сейчас они потрясены, такие милые мальчики, но с головой у них слабовато; упрямые, сидят спокойно в своей социальной антропологии — учти: социальной; наука так забита боковыми отростками, что становится похожей на волосы Медузы — не желает принимать в свою среду исторический детерминизм, трагичный для умов неогуманистов; может, мне следует воспользоваться твоим словом и назвать исторический детерминизм уместным? Они даже не в состоянии признать чистый факт во всей его красоте. Победа человека! И вот теперь по кровавой каше шагают дети Японии… и тем не менее… и тем не менее… — Глаза его увлажнились, он изящно глотнул мартини. — И тем не менее, — продолжил он неожиданно грустным тоном, — даже Луис и Шуйлер, они не обязаны соглашаться. Мой взгляд на Вселенную жесткий и грубый. Каждым актом сотворения — будь это оргазм простейшего уличного мусорщика или взрыв атомов — человек отдает себя циклу эволюции: под этим я подразумеваю смерть — ледяную, жестокую и окончательную. Таким образом, не прошу тебя больше, моя красавица, верить вместе со мной, что зло в человеке красиво и предопределено. В обществе — я католик, и у меня самый толерантный ум. А ты, моя красавица, оставайся, какая ты есть, на своей земле, где Иисус, хныкая, осторожно ведет Винни-Пуха по дорожке, обсаженной сливовыми деревьями в цвету. Ты всегда будешь… ой, красотка, да у тебя же слезы в твоих больших карих глазах.
— Да, — сказала я, — помни, как коротко мое время.
Он положил свою руку на мою, словно какой-то полип из арктического моря.
— О Господи, — сказал он, — мне очень жаль. Правда, Пейтон, мне очень жаль. Могу я что-нибудь сделать?
Я заглянула в сумку, чтобы вытереть чем-то нос, увидела часы, поспешила их накрыть. Алберт Берджер протянул мне платок — я высморкалась; молодой парень, откинувшись на ковер, выкатил глаза на одного из солдат. «Но понимаешь, — услышала я, — я рад, что стал гомосексуалистом. У меня идеальные отношения с Анджело — ну просто идеальные».
— Да, — сказала я Алберту Берджеру, — ты можешь сказать мне, где Гарри. Вот чем ты можешь мне помочь.
— Красавица. Ты такое потерявшееся дитя. Ты хочешь вернуть Гарри, да?
Я сказала:
— Да. Да. О да.
Он хихикнул.
— Такая храбрая новоиспеченная девица. Ты многого хочешь. Могу я высказать предположение — об этом мне рассказал, конечно, не Гарри, а крошка Лора, которая наконец склонила меня предложить тебе это, — так вот, могу я предложить тебе освободить свой дом от молочников, как ты могла бы освободить его от тараканов, тогда, я не сомневаюсь, твой Гарри займет другую позицию. Ведь Гарри такой замечательный малый, у меня были такие надежды…
«Нет», — подумала я. В другом конце комнаты Эдмония Ловетт, кряжистая женщина в зимнем твиде, тяжело поднялась на ноги, поправила свои крашеные хной волосы.
— Почему он встречается с ней, — пронзительным голосом произнесла она, — когда он может встречаться с дамой, прошедшей психоанализ, как я, которая может достичь климакса?
Я видела, как она, пошатываясь, подошла к фонографу, поставила пластинку — блюз «Ванг-Ванг», но наблюдала я за ней с минуту сквозь воду, мое потопление, подводный погреб, какие-то карлики на полу, и все залито прозрачным, водянистым светом. Голоса звучали словно со дна моря: Алберт Берджер сказал, что я должна изгнать своих молочников, но ведь он не знал, да и не мог слышать, как я, где-то в занавесях за моей спиной суету и шебуршение нелетящих крыльев. Алберт Берджер, должна сказать, неужели ты так и не узнаешь, каково это — лежать в чужой постели с чужим человеком и в чужой стране; нет никакой угрозы в том, как они передвигаются, с такой опаской — они шагают по потемневшему песку на упругих ногах, вытянув шею, величественные и царственные, взъерошив свои прелестные перья. Так что, даже прижав к себе его жаркую, недружелюбную плоть, ты не можешь найти покоя на заре, а крепко смыкаешь веки, чувствуешь его Христофора на своей груди, но даже и тогда они преследуют тебя по поляне, нелюбопытные и скучающие, словно короли в перьях. Алберт Берджер, о Господи! Я готова громко запротестовать: я что, не знаю собственных мучений и злоупотреблений мной? Сколько раз я ложилась и грешила из мести, говоря: «Значит, он не любит меня, а вот тут, который любит», — потом засыпала, и мне снились птицы, а потом просыпалась, открывала один глаз на знойную безрадостную зарю и думала: «Моя жизнь не знала отца, любая дорога может привести к любому концу»; думала о доме. Я не стану молиться полипу или медузе, как не стану молиться и Иисусу Христу и лишь той части меня, которая была неиспорченной, а теперь утрачена, когда он и я ходили по берегу моря в направлении Хамптона и собирали ракушки. Однажды он обнял меня и дал мне выпить пива, и я услышала ее голос из-за мимоз: «Позор, позор, позор».
— Стыдно, красавица, — сказал Алберт Берджер со ртом, полным мартини. — Почему ты так терзаешь этого чудесного парня? Страссмен сказал только, что у тебя опасная рассеянность или же ты психогенетически не способна быть сексуально верной…
— Замолчи-ка, — сказала я.
Он причудливо поднял вверх палец, этакий бледный Ишабод Крейн, готовящийся произнести речь, но тут появился Ленни, в рубашке с рукавами, закатанными на его красноватых загорелых руках.
— Привет, милочка, — любезно произнес он. — В чем дело? Ты выглядишь совсем паршиво.
— Ленни, скажи мне, пожалуйста, где Гарри, пожалуйста.
Я взяла его за пальцы, моя сумка упала на пол со страшным лязгом — я увидела сквозь воду вытаращенные глаза — они настороженно, как испуганная пучеглазая рыба, смотрели на меня с пола сквозь кольца дыма, тянувшиеся словно морские водоросли. Будильник, однако, зазвонил, хоть и заглушенный сумкой, но громко. Я потянулась к нему, услышав в комнате медленно нараставший смех. Тут я нашла кнопку и выключила звон. Ленни, рассмеявшись, сел рядом со мной.
— Что там у тебя, лапочка? — спросил он. — Мина с часовым механизмом?
— Нет, — сказала я, — часы. Для Гарри и для меня. Это подарок.
— О, — произнес он. Улыбка исчезла; он по-доброму, но с подозрением посмотрел на меня. — Ты собираешься подарить это ему сегодня, Пейтон? — спросил он.
— Да, — сказала я. — Скажи мне, Ленни, где он. Пожалуйста, скажи.
По комнате прокатился смех, затем затих; лица в очках с интересом смотрели на меня. Кто-то прошептал. Кто-то сказал: «Бог мой», — глядя на меня, — те, у кого нет Бога или есть меньше моего, кто автоматически не молится или молится меньше, чем я, кто живет в стране, которой я никогда не увижу снова. Алберт Берджер передвинулся от меня по воде.
— Послушай, Пейтон, — сказал Ленни. — Почему бы тебе не переехать на Корнелия-стрит и не пожить немного с Лорой? Ты выглядишь безусловно ужасно. Что ты делала? Судя по виду, ты будто две недели пила! — Он помолчал. — Я обещал Гарри, что не скажу. Все так просто. Пойди поживи с Лорой…
— Нет, — сказала я, дернув его за рукав. — Нет, Ленни, пожалуйста, скажи мне, где он. Пожалуйста, скажи.
— Я не могу.
— Пожалуйста, скажи.
— Я не могу. У тебя такой вид, точно тебе необходимо поесть. Пойди скажи Лоре, что я велел приготовить яичницу с беконом…
— Но Лора меня больше не любит, — сказала я, — так что я не могу.
— Она действительно тебя не любит, — сказал Ленни. — Она просто разочаровалась в тебе, и ты раздражаешь ее, как всех…
— Ох нет, — сказала я, но нет, нет, даже Ленни, он не понимает. Так что я скажу Ленни: «Подожди, я расскажу тебе о страдании». — Мне жаль, Ленни, что я такое наделала, сегодня я пытаюсь очиститься от молочника и от моей вины. — Неужели он не понимает? Но я сказала: — Прошу тебя, Ленни, я тону.
Он взял меня за руку и заглянул в мои глаза — это был разочарованный взгляд, сверхраздраженный, но не полный отвращения.
— Пейтон, честное слово, пожалуйста, не устраивай нам сегодня все снова. Право же, Пейтон…
— Но я тут, Ленни, — сказала я.