Баловни судьбы - Кристенсен Марта
— Нет, — отвечает она. — Ведь мы любим друг друга!
Такой уж она человек, иногда она бывает даже чересчур откровенна, знай лепит, что в голову придет. Первое время все у нас идет хорошо, нам так здорово вместе. Мы встречаемся так часто, как только возможно, иногда вдвоем, иногда с Лайлой и Бённой, а то и целой компанией, ездим вечерам в Дворцовый парк, или купаемся в Ингирстранде или Лангоре, или идем в лес, разжигаем костер и жарим на палочках колбасу и купаемся — кто в трусах, а кто просто нагишом — в темной блестящей воде Сварткюлпа. Но хотя нам с Май-Бритт вместе и здорово, нас все время как бы что-то подкарауливает, подстерегает. Что же это такое? Мне кажется, отчасти это связано с разницей в наших мечтах, а отчасти — с чувством собственности, которое теперь появилось у нас друг к другу, и с тем, что не получается у нас по-настоящему уважать друг друга, мы без конца стараемся переделать один другого.
А тут еще этот Уно. Наш Уно любит пройтись насчет постоянных парочек.
— А вот и наши голубки явились, — говорит он, когда приходим, и все ребята смеются, сам знаешь, как это бывает.
— Ты что, теперь под каблуком? — спрашивает он, если я отказываюсь от какой-нибудь затеи.
— Ты Рейнерту не верь, — говорит он Май-Бритт, когда меня нет. — Он, знаешь, себе на уме.
И так Уно действует постоянно. Нам, конечно, все это до лампочки, но уж как-то само собой выходит, что если были сначала неполадки, то семена, брошенные Уно, непременно дадут всходы.
Когда наши отношения чересчур обостряются, мы выкуриваем заветную сигаретку и забываем все раздоры, и на нас нисходит покой, взбудораженные чувства успокаиваются, ревность, недоверие и недовольство перестают нас мучить. После одной из ссор Май-Бритт первая начинает кадриться к другому парню. Потом и я кадрюсь к одной девчонке, мы злимся, ругаемся, но нас снова тянет друг к другу, это уж точно.
Мамаша возвращается с Севера, добрая, загорелая, и весело здоровается со мной, когда я встречаю ее на аэродроме.
Дома она нетерпеливо просматривает письма, лежащие на серванте. Рекламы, счета, несколько открыток, одно письмо. Но от надутого датчанина — ни слова. Она делает вид, будто ей это безразлично, но я-то вижу, что она разочарована.
В начале августа Май-Бритт с родителями и сестрой уезжает отдыхать в Нур-Удал. Последний вечер мы проводим вместе. Сперва мы, правда, крепко поцапались из-за травки: я говорю, что, по-моему, она тратит на нее слишком много денег и что это на нее плохо действует, и предлагаю нам обоим завязать с этим делом, когда она вернется. Она отвечает, что я становлюсь похожим на ее мать и что травка — это ее личное дело. Мы ссоримся, оба лезем в бутылку и подпускаем друг другу шпильки, стараясь уколоть побольней. Дело в том, что когда дружишь с человеком, то хорошо его узнаешь — все его слабые места и всякое такое — и очень быстро понимаешь, чем можно посильней его уязвить. Так что у нас получилась одна свара.
Но все-таки это последний вечер перед ее отъездом, и мы берем себя в руки. Обнимаемся, просим друг у друга прощения, она ревет, и я сцеловываю ее слезы. Мы лежим у штабеля досок на строительной площадке. Май-Бритт, Май-Бритт, как я любил тебя в то лето, какие мы были дураки, сколько зла причинили друг другу!
Свежий запах древесины щекочет ноздри, напоминая о хвое — о соснах и елях, о бескрайних хвойных лесах Удала. Тревожное серое небо, башни из облаков громоздятся на горизонте. Стряхнув с себя все щепки и опилки, мы, крепко обнявшись, возвращаемся домой.
— Будешь писать? — Май-Бритт останавливается перед своим корпусом.
— Спрашиваешь!
— Я буду писать тебе каждый день, — говорит она.
— А я два раза в день, — смеюсь я.
Мы скучаем друг без друга, что верно, то верно. Но пишем раз или два в неделю. Три креста означают поцелуй. Косо наклеенная марка — я тебя люблю. Скоро мне надоедает это сюсюканье, и под конец я пишу только открытки.
9
С Сири я познакомился на одном из бесплатных концертов в парке Санктхансхёуген незадолго до возвращения Май-Бритт. Когда мы с ней познакомились, я был на мели, как частенько случалось тем летом, а значит, в тот день я был как стеклышко. В карманах у меня свистел ветер. На мамашу вдруг нашла подозрительность, она заявила однажды, что у нее из сумочки пропали деньги, и закрутила гайки. Ты получаешь на карманные расходы столько-то и ни десяткой больше, и тут уж, как ни подъезжай, все впустую. Еще в пятницу я просадил последние деньжонки, выданные мне на следующую неделю, и потому в воскресенье утром у меня не было не то что десятки, чтобы войти в складчину на курево, а даже пятидесяти эре на обычную жвачку.
Но проездной билет у меня еще был, и, прочитав в газете, что в Хёугене дают бесплатный концерт, я рванул чуда. Все даровое обладает неодолимой притягательной силой для того, кто просадил последние деньги. К тому же я мог встретить там старых приятелей и перехватить у них десятку. Но сколько я ни просил, никто мне ничего не дал. Плохо дело, Рейнерт, сказал я самому себе, если ты до того докатился, что даже старые друзья не решаются одолжить тебе какую-то жалкую мелочь. И чем больше я об этом думал, тем больше выходил из себя. Я кружил по парку, не находя себе места. Честно говоря, я не на шутку разозлился. И от музыки мне тоже было тошно, она грохотала, как локомотив на Доврской железной дороге, аппаратуру пустили на всю мощность, чувство в этой музыке и не ночевало, лишь стук да грохот, грохот да стук да бессмысленное подвывание электрогитары. И уж совсем меня доконало то, что прошлой ночью кто-то свистнул у меня полпачки сигарет, а мне до смерти хотелось курить.
— Оставь покурить, — говорю я Уно.
Но он только отворачивается и глядит в другую сторону, и я завожусь так, что готов двинуть ему в рыло. Ведь я был в таком состоянии, что мне ничего не стоило сорваться. Ребята хватают меня, держат и пытаются утихомирить, и я вижу, как легаш в штатском, сидевший под деревом с видом обожателя музыки на воскресной прогулке, поднимается со скамьи и направляется к нам. Уно глубоко затягивается, пускает дым мне в глаза, а потом наступает на недокуренную сигарету каблуком и втаптывает ее в землю.
— Пожалуйста, — говорит он, показывая на раздавленный окурок. — Совсем обнищал, своих не держишь?
Все это он делает, чтобы позлить меня, небось мстит за какую-нибудь старую чепуху. Эта сволочь никогда ничего не забывает. Он копит все обиды, которые, как ему кажется, выпали на его долю, трясется над ними, как жмот над дерьмом, и при случае всегда мстит. Все это я давно знаю, но сдержаться не могу: я выкидываю вперед левую, и, если бы Юнни не схватил меня сзади за руку, я бы прилично вмазал Уно. На мое счастье, Юнни оказывается проворней меня, потому что, обернувшись, я вижу двух легашей — стоят, оба в пыльниках, заложив руки за спину.
— Что здесь происходит? — спрашивает один из них.
— А ничего особенного, — отвечает Юнни.
У них с Уно мотоциклы, и они расхаживают в кожаных куртках с пантерами на спине и в черных сапогах. Легаши скептически оглядывают каждого из нас. Уно стоит, вытаращив холодные, круглые, как у рыбы, глаза. А я стискиваю зубы, потому что отлично знаю, что в таком настроении, да еще с моим языком, я живо загремлю кое-куда, если открою рот.
— Они старые друзья, — говорит Сири и глядит на легашей до невозможности горячими карими глазами.
Это первые слова, которые я от нее слышу. Никогда прежде я этой девчонки не видел, и про нашу дружбу с Уно ей ничего неизвестно. Но, не растерявшись, она одной рукой берет за руку меня, другой — Уно и заставляет нас обменяться рукопожатием.
— Просто они немного поспорили, — говорит она. — А теперь помирились. — И улыбается легашам, и издает этакий смешок, самый короткий смешок, какой можно обе представить.
Один легаш стоит, раздув ноздри, как бык, ошалевший при виде красной тряпки, но другой понимает, что им здесь делать больше нечего.