Меир Шалев - Фонтанелла
— Теперь они знают, что и ты Йофе.
В те же дни возник острый спор, возможный только у нас, у Йофов: Рахель обижалась, что Габриэль уже вырос, а его не назначают к ней на дежурство.
— Почему ты не посылаешь его ко мне? — спросила она отца.
— Он не хочет.
— Ты его спрашивал?
— Мне не надо его спрашивать, чтобы знать.
Рахель рассердилась:
— В этой семье я та «курица, которая больше всех старается»…
— У тебя есть достаточно других! Его оставь в покое! — вскипел дедушка.
Он и на этот раз не сумел разглядеть — не говоря уже о том, чтобы понять, — то, что не лежало на поверхности. И, как всегда, взялся говорить от имени другого. Совершенно неожиданно для него Габриэль сам вызвался идти спать с Рахелью и уже на следующий вечер появился у нее как раз тогда, когда я вышел из ее душа.
— Иди домой, — сказал он мне, — сегодня моя очередь.
Я ушел оттуда, испытывая очень странную смесь облегчения и ревности. Рахель послала его под душ, нарядила во фланелевую пижаму и уложила в свою кровать. Никто не знает, что там произошло в эту ночь, только назавтра двоюродный брат сказал мне, что не намерен больше ее навещать, и Рахель тоже сказала, что не хочет, чтобы Габриэль у нее дежурил.
— Пусть лучше бегает за женщинами со своим «покорми-покорми». Может быть, тогда Апупа скорей поймет, как отомстила ему Амума.
Но Габриэль уже не бегал по улице со своим «покорми-покорми». Когда мимо него проходила женщина с улыбчивыми глазами и грудями, как вышки, с младенцем на руках или толкая коляску, его глаза следили за ней, но он уже не протягивал к ней руки и не кричал. Его язык облизывал губы, но «покорми-покорми» он шептал теперь про себя. Апупа, у которого не только мозги, но и зоркость глаз была птичьей, подмечал все это и наполнялся радостью. Мальчик интересуется женщинами, значит, развивается нормально! Он положил поощряюще-сдерживающую руку на плечо внука и сказал ему:
— Еще два-три года, Габриэль, и все эти груди будут твоими.
Они посмотрели друг на друга и засмеялись, а я — у меня заболело сердце, но на этот раз не от зависти, а от беспокойства. Рахель посредством разума и моя фонтанелла посредством предчувствия угадали то, что Габриэль не мог сформулировать в словах, а Апупа не понимает и по сей день. И возможно, это к лучшему. Я уже говорил: иногда лучше не знать заранее. Так это у нас в семье.
А когда нам с Габриэлем исполнилось семнадцать лет и мы были призваны в армию, семья устроила нам прощальную трапезу, тоже одну на двоих, как и бар-мицву. Дядя Арон вручил нам два старых примуса британской армии, два набора для чистки оружия: тонкие отвертки, разъемные шомпола и разные щетки — и два одинаковых, очень острых ножа в чехлах, а вручая, посоветовал «всегда знать, где что находится, даже с закрытыми глазами».
Апупа наказал нам убить как можно больше «врагов» и, если удастся, спросить у каждого врага его имя и назвать ему наше.
— Прежде всего, чтобы они там знали, что вы Йофы. А во-вторых, мужчина должен знать, как зовут женщину, с которой он лежит, и врага, которого он убивает.
— И наоборот тоже, Апупа? — сказали мы оба хором и переглянулись в веселом удивлении.
— Тьфу на вас! — плюнул он на пол.
Поведение моей матери на проводах как нельзя точно отвечало выражению «смешанные чувства». В качестве Ханы она, наконец, удостоилась шанса «отдать своего сына на все дни жизни его»{59}, а в качестве вегетарианки не переставала оплакивать тот «ужасный пищеварительный вред, который ждет его в армии», и сердиться на отца, который посоветовал нам всегда иметь в кармане тюбик сгущенного молока — «ради сладости и калорий и чтоб было, что пососать».
И еще одно сказал мне тогда отец:
— Если у тебя есть цель, иди к ней и только к ней, всеми силами и весь, как одно, — как палец и курок, как глаз и прицел.
А когда я посмотрел на него с удивлением, сказал:
— Поскорее покончить со всем этим и вернуться в человеческое состояние.
Я тогда впервые почувствовал, что кроме обаяния, юмора и боли в нем скрыты также сила и жестокость, куда большие, чем у Апупы, а может быть, и у Габриэля.
Мне не понравилось в армии. Если бы рядом не было моего двоюродного брата и его друзей, не знаю, как бы я вынес однообразие и скуку армейской службы, ее произвол и физические трудности, тоску по тишине, свободе и женскому обществу. Мне нравились только занятия по рекогносцировке на местности. Видимо, я унаследовал от отца чувство направления и талант ориентировки, а кроме того, у меня была еще и моя фонтанелла, чтобы с ее помощью разгадывать, что находится «по другую сторону любого холма». Но за вычетом этого я был весьма заурядным солдатом, и досрочная демобилизация чрезвычайно меня обрадовала, несмотря на страдания и боль, связанные с ранением.
Та ночь даровала мне также переживание полуобморочного забытья. Мне было тогда девятнадцать лет, и я уже не раз испытал йофианскую потерю памяти, связанную с извержением семени и кровотечением. Но тогда я понял магию серьезной потери крови: крайняя слабость, полное опустошение, а с другой стороны — взлет и парение. Мешки памяти распоролись, и из них высыпается их содержимое. Я — воздушный шар, поднимаюсь все выше, не зная откуда и куда, а они — как песок, что высыпается и исчезает. Я видел улетающие слова и тающие картины. Я был слишком слаб, чтобы их опознать, но когда они меня покинули, я впервые почувствовал их настоящий вес [почувствовал, насколько они были тяжелы].
Тогда я еще не знал, что попал в кого-то из товарищей, и не знал, кто попал в меня. Только потом мне стало ясно, что всё началось с заминированного проволочного заграждения, которое по ошибке задействовал солдат, его установивший. Взрыв убил его и еще одного солдата, а все остальные, и я в их числе, с нашими по-юношески стремительными, напряженными тренировкой, жаждущими действий нервами, начали стрелять, точно обезумевшие.
Я знал, что в меня стреляли и я ранен, знал, что выстрелил в ответ еще до того, как ударился о землю, и, поскольку в общей суматохе мне казалось, что пули входят в меня крайне медленно, я осознавал их число, направление и очередность с какой-то леденящей ясностью. И все же, несмотря на их мощные удары, и треск дробящихся костей, и струи крови, и ощущение, что на меня падает тьма, а я взлетаю и погружаюсь, тону и плыву, я знал, что сейчас кто-нибудь поднимется и бросится ко мне.
Словно воздушный гимнаст, я снова шел по такому знакомому мне канату, натянутому между памятью и предвиденьем, знал и представлял себе одновременно: вот оно, это тело, что вдруг сверкнет из дыма, и зарослей, и слепящей тьмы, вот длинные, сильные бегущие ноги и призыв: «Где ты? Кричи громче!»
«Я здесь, я здесь!»
Послышался треск тростника, и хруст под шагами тяжелого ботинка, и, когда он наступил на мою раздробленную ногу, мы оба закричали — я от боли, он от радости:
— Вот ты где!
Правая рука Габриэля выдернула из чехла острый йофианский нож, а левая нашла его близнеца в чехле на моем ремне.
— Теперь все в порядке, — прошептал он, — не бойся.
Он сунул два пальца в рот и издал условный свист, а тем временем обе его руки уже двигались, как одна, и два острых лезвия прошли вдоль моего тела и прежде всего рассекли ремешки каски, потом спустились до шнурков ботинок, поднялись и проникли под штанины. Он разрезал их до пояса, разрубил ремень и ободрал с меня рубашку.
Через несколько секунд, когда появились трое его друзей, я уже был совершенно голый. Они посветили своими фонариками, я опустил взгляд и увидел себя — в точности как та корова на мосту: красное и белое — мясо, а те обломки, что торчат из него, — раздробленные кости. Они тут же развернули носилки, и вот я уже уложен на них и трясусь в такт издаваемых ими звуков — стуку их сердец, поступи ног, ритму глубоких вдохов.
Я снова закрываю глаза, меня поднимают в санитарную машину. Трое друзей Габриэля запрыгнули в кузов и сели возле меня, Габриэль сел на переднее пассажирское сиденье, но через двадцать метров страшно закричал на водителя — я никогда прежде не слышал, чтобы Габриэль кричал, в этом он был совсем не похож на деда, — на ходу схватил его за воротник, вытолкнул из кресла и занял его место. Громоздкая машина понеслась на ровной сумасшедшей скорости, предписанной для боевых действий, и я, уже не чувствуя ни тряски, ни боли, подумал, что Габриэль поднялся в воздух и я лечу. В вертолете я уже потерял сознание.
В больнице я пролежал около трех месяцев, почти все время на спине. В мое бедро забили гвоздь, а к нему привязали грузы, которые растягивали раздробленную кость, чтобы ровно срослась. Мне не давали повернуться. Но, несмотря на это неудобство, и несмотря на боли, и несмотря на присутствие других больных в палате, те дни не вспоминаются мне как особенно тяжелые. У Йофов, невзирая на их многочисленные недостатки, есть в организме сила, которая закаляет [укрепляет] [иммунизирует] их против трудностей, и, когда нужно, мы замолкаем, собираем силы и сами собираемся в комок, одним из двух способов — тем, которым сжимаются в ожидании страшного взрыва, или тем, которым сжимаются в предчувствии окончательного исчезновения.