Канта Ибрагимов - Седой Кавказ
Много раз Арзо рассказывал о колдовской силе их бука, и теперь захотелось Полле приблизиться к нему, потрогать его, а может, и улететь вместе с ним. Улететь туда, где нет проблем, нет нужды и порочных притязаний, где есть добро, правда и… Арзо!
Сквозь высокий густой бурьян, ежась от колючек и прохладной росы, с замирающим от страха сердцем подошла она к кряжистому старому дереву; боязливо погладила его, еще и еще. Потом невольно прислонилась к великану, как к родному прижалась к нему всем телом, и чувствуя силу, осязая природную мощь, ей стало легко, сладостно, приятно. Закрыв глаза, она вдруг ощутила непонятный восторг, какой-то жар в груди, и этот сладостный жар упрямо, до буйства лаская, пополз вниз, она задрожала всем телом, лицо в блаженстве сморщилось, ногти вонзились в кору, а губы, сочные, алые губы, пытаясь угасить взбешенные стоны, страстно впились в шершавый ствол.
Доселе неведомая нега чувств охватила все ее тело, сознание, от приятной истомы подкосились ноги, в состоянии расслабленного восторга она упала на колени, низко опустила голову, и казалось ей, что не бук-великан громоздится над ней, а Арзо, и не на щупальца корневищ оперлась она теперь руками, а на пальцы ног своего защитника, и не стыдно ей от проявленных чувств, только заря смущения обагрила лицо, а любящее сердце рвется наружу.
Села Полла меж корневищ, оперлась спиной к богатырскому стволу, в полном млении сомкнулись глаза, и предстал перед ней ее милый Арзо, такой же высокий, как бук, курчавый, как крона. Говорит он что-то ей, улыбается, и от этих нежных слов, от пережитых чувств все больше и больше погружается она в покой сна, умиротворения.
Лай сельских собак, крики петухов, мычание голодных телят и недоенных коров разбудили Поллу. Село просыпалось. Проснулась и Полла. В эту летнюю, короткую, как жизнь человека, ночь, она пережила все: и кошмары сна и блаженство любви. «Все пройдет», – пронеслось в памяти частое выражение Арзо, еще немного посидела под магической кроной колдовского бука, вновь вспомнила свое одиночество и недобрые притязания. Нет, не поддастся она подлой алчности, не соблазнят ее Докуевские блага и городские хоромы.
… Дома, быстро подоив корову и отогнав ее пастись, она пересчитала свой скудный капитал: двадцать три рубля сорок копеек. Двадцать копеек стоит дорога от Ники-Хита до Автуров, от Автуров до Шали – пятнадцать, от Шали до Грозного – пятьдесят. Место в общем вагоне поезда до Краснодара – одиннадцать рублей шестьдесят копеек. Итого, у нее еще на жизнь остается более десяти рублей. Пять рублей она отдает братикам, чтобы купили себе резиновые мячики, мороженое и конфеты. Когда дом опустел, она подошла к парализованному отцу. Встретились они глазами.
– Я хочу поговорить с тобой, – склонилась над отцом дочь.
Веки больного сомкнулись и сразу же раскрылись.
– Я могу продолжить свое обучение или…?
Зрачки забегали из стороны в сторону.
– Учиться?
Глаза надолго сомкнулись.
– Да? Ты хочешь этого? Ты согласен?
Вновь закрылись глаза, и, как показалось Полле, отец даже улыбнулся.
– Дада, дорогой, родной мой! Я хочу быть врачом, я не хочу быть забитой домработницей. Ты понимаешь меня? Одобряешь? Ведь если бы во время твоего приступа в селе оказался врач, не случилось бы с тобой этого горя. Эти знахари искалечили тебя, в больницу отвезти не дали. Я это только теперь поняла, нельзя всю жизнь быть дикой, необразованной. А вас я не брошу. Я получаю повышенную стипендию – пятьдесят рублей, и работаю на полставки на «скорой помощи» – с шести до десяти вечера. Этого мне хватает на жизнь и учебу. Теперь я устроюсь на полную ставку с двенадцати ночи до восьми утра, и тогда я смогу каждый месяц пятьдесят-шестьдесят рублей вам присылать.
Забегали глаза отца.
– Не волнуйся, Дада, на сон я время найду. Если ты не против, я завтра утром уеду. Здесь мне опасно. А там, пока еще студенты на каникулах, я спокойно устроюсь на работу, до начала занятий и днем и ночью буду работать, к осени рублей двести вам вышлю. Еще три года – и я стану врачом, и мы заживем достойно… Вот увидишь… Не плачь, Дада, не плачь! – а у самой из нежных темно-синих глаз текут слезы потоком. – Дада, не плачь… я построю нам, как у всех, большой каменный дом, и будешь ты лежать на мягкой кровати и смотреть цветной телевизор, – не может скрыть всхлипы дочь, голос ее срывается, – И братьев я на ноги поставлю, в люди выведу. Вот посмотришь… Даю слово… Ничего не пожалею, себя не пощажу.
Страшный стон вырвался у больного, ничего он не может сделать, сказать, только длинный, сухой, желто-зеленый язык рвется беспомощно наружу, а глаза, эти тусклые, унылые глаза налились кровью и слезами, бегают они из стороны в сторону, говорят дочери – береги себя, не изымайся над собой, не стал я тебе отцом, хоть не делай из меня ярмо на девичьей шее, убей, сжалься, сделай укол, ты ведь умеешь… Береги себя, береги!
Этого дочь не понимает. Она обнимает жалкие плечи отца, целует его впалые, бескровные щеки, их слезы сливаются; они одного цвета, одного рода, одной судьбы…
С молчаливым ужасом воспринимают мать и братья новость о завтрашнем отъезде Поллы. Весь день она занимается хозяйством: стирает, чистит, моет, гладит. Только в сумерках собирает свои вещи в дорогу и к полуночи, еще раз долго посидев возле отца, отключается во сне.
– Полла, проснись, – с усердием будит ее мать.
– Что? Уже рассвело? – не может понять дочь – то ли утро, то ли еще ночь на дворе.
– Нет. Приходил сын Овты. Говорит, у твоего дяди сердечный приступ. Плохо ему, тебя зовут.
– Нет, – отвечает дочь, вновь ложится спать, но вспомнив клятву врача, нехотя встала, оделась, взяла аптечку.
– Я с тобой, – засуетилась Зура.
– Да-да, – сонно поддержала ее дочь.
Они вышли за ворота. Ночь была темная, тихая, душная.
За околицей, в приречных водоемах галдели лягушки, грустную, сонную трель выдавала лесная птица, где-то рядом, пискляво выла собака, а в верховье села, видимо, в проеме бука пронеслось многократное, неприятное для слуха «чью-ук, чью-ук» ночной совы.
Полла была еще в полусонном состоянии, когда вдруг от мрака забора отделились тени. Полла очнулась, хватая мать за руку, хотела отпрянуть, но сзади сильно сжали ей рот, талию, оторвали от земли. Завизжала мать, из противоположного проулка послышался гул машин. Теперь уже несколько пар грубых рук подхватили девушку, спешно понесли прочь, до страшной боли ударив Поллу о крышу, затащили в салон. Дружно захлопали двери, не зажигая фар, три машины помчались по ухабам из села. И только одинокая женщина – несчастная мать – еще долго бежала по наклонной дороге в сторону города, пока в очередной раз споткнувшись не пробороздила рыдающим лицом камни грейдерной дороги… Поллу украли!