Василий Аксенов - Кесарево свечение
За эти годы я забыл и вот теперь вспомнил, что он говорит с почти карикатурным еврейским акцентом. Как он мог с таким блеянием втереться в доверие Кремля? Глядя в упор на меня из-под сивых бровей (кстати говоря, ростом он едва достигал плеча Какаши, то есть на две головы не дотягивал до макушки внука, зато носом превосходил всех нас, вместе взятых, причем нос был не еврейского, а скорее бурбонского склада, с ноздрями, напоминавшими входы в подземный мир Москвы, что открываются, например, в известном сером доме на Солянке, благодаря которым – то есть ноздрям – он мог улавливать тончайшие запахи ядов, коими была знаменита столица мира и социализма времен его расцвета, то есть начала пятидесятых, потный хмельной город молодых мужланов, почти поголовно охваченных органами, и это его свойство, разумеется, не могло не заинтересовать соответствующие секции аппарата, в результате чего дед Горелик и был рекомендован для деликатных командировок за границу; скобки закрываем, а для тех, кто еще не потерял начало фразы, чуть раздвигаем), этот горбатенький «вий» воинственно взвыл: «Моего сына погубили ревизионисты! Все эти поляки и венгры, чехи! Это они затащили его в гниющий ЦК КПСС! Ваксино, ты думаешь, бильярд – это просто так? Ревизионизм убил в нем марксиста! Андриканис была под влиянием Гомулки! Она уволокла его в Америку! Прочила в тореадоры! И вот вам результат! Результат ревизионизма!» Он разрыдался, упал в кресло и утонул в нем так, словно весу в нем было в пять раз больше, чем могло содержать его хилое тело, словно он был набит свинцом. Позднее я обнаружил, что в кресле даже кожаные швы разошлись.
В этом кресле дед то ли заснул, то ли погрузился в прострацию закоренелого рамоли. За первую версию говорил временами возникающий на нижних регистрах храп. Он нарастал до апофеоза, чтобы потом низвергнуться в молчание, после чего возникала вторая версия: мелкая копошня, бормотание, возгласы «Вздор! Позор!», попытки раскурить пустую трубку, свисающую с большой и мягкой столетней губы. При всей уродливости его облика и привлекательности Славкиной молодой мужественности между ними наблюдалось исключительное сходство. Должен признаться, меня это огорчило.
– Ты что, привез его из Питера? – спросил я.
Славка усмехнулся.
– Нет, из Филадельфии. Он там давно уже окопался на велфере. Пишет огромные масляные картины. Свадьбы и похороны богачей. Шедевры соцреализма. Орет: «Я не предал своего искусства!» Странное существо этот дед. Он, кажется, уверен, что жизнь бесконечна.
Мы сидели вокруг журнального столика в гостиной. Наташка почему-то куталась в маленькое кашемировое пальтецо. Время от времени она исподлобья посматривала на меня, словно школьница на завуча. Сколько ей сейчас лет? Кажется, двадцать семь. Вечное детство, нимфеточность, – может быть, в этом и состоит ее секрет?
Надо было чем-то угощать гостей. Я начал было уже вытаскивать что бог послал из морозильника, оставшиеся еще от сестер филе-миньоны и прочие окаменелости, когда вдруг позвонили в дверях: прибыл ужин из «Четырех сезонов». Торжественно вошли три безупречных вьетнамца, внесли четырехугольные кастрюли с подогревом, стопки тарелок, салфетки с вензелями, ведерки со льдом, вино и даже свечи в изящных канделябрах. Один из них, распорядившись сервировкой, уехал, двое остались для обслуги.
Славка вытащил дедушку из кресла и пересадил его к обеденному столу. По дороге Натан Ниссанович разрядился довольно мощной нижней руладой. Наташка засмеялась. Вьетнамцы загадочно улыбнулись и разлили по бокалам драгоценное вино. Я ухмыльнулся:
– А вот газеты пишут, что вы все свои деньги отдали обществу «Воздух». Я об этом недавно своим студентам наврал.
– Вы не наврали, Аполлинарьич, – очаровательно улыбнулась Наталья. – Мы отдали все оставшиеся миллиарды.
– Однако ваш супруг, моя дорогая, не избавился от миллиардерских замашек.
– Это все в долг, – туманно объяснила она.
Мы отпили вина, и все сразу преобразилось. Зябкое послепохоронное уныние сменилось ощущением уюта, надежности, тихим расположением друг к другу. Дед очнулся и, сообразив, что отстал, немедленно ухнул весь бокал до дна. После этого чисто совкового форс-мажора он по-гурмански цокнул языком и проорал: «Cote du Rhone, Chateau Lavalle,[129] верно?» После чего опять сник.
На стол прыгнул Онегин и взял лапой что-то из закусок. Я покосился на вьетнамцев. Они стояли с каменными лицами, но видно было, что это одно из самых серьезных переживаний в их профессиональной жизни.
Из сада пришел Бульонский, подошел к Славке и положил ему морду на колено. Славка запустил пальцы в его шерсть на загривке и посмотрел на меня.
– Я так и думал, что он здесь, Стас. – Губы его затряслись, он прикрыл их салфеткой. – Расскажи, как все это произошло.
Я рассказал об Игоревом сигнале на пейджер, о его последней игре, о компании Клопова и о нелепейшей трагедии, разыгравшейся вокруг бильярдного стола. Официанты сняли крышки с основного блюда. Открылось нечто импрессионистическое.
– Клопов, конечно, знал, что Гор-Гор мой отец, – проговорил Славка.
– Не думаю, – возразил я. – Ничего особенно зловещего в нем не было. Просто подгулявший купчина.
– Я уверен, что он знал. – Славка заглянул в глубину бокала, как будто там хотел найти подтверждение своей догадке. – Этот хмырь Борька Клопов не так прост, как ты думаешь, Стас. Я знаю, у тебя когда-то была идея примирить два враждующих клана. Все эти дела – общая оборона под пулями хуразитов, спасение Штраух и тэдэ. Ты не учитываешь некоторых обстоятельств, Стас. Тринитротолуольщики по мере роста их капиталов не перестают быть жлобами. С возрастом из них все больше начинает выпирать совковая достоевщина. Человеки из подполья, как-никак. Кто-то из них меня заказал уже после того, что ты называешь Кукушкиными островами. Не думаю, что Налим, но не исключено, что Клопов.
– Славка, – жалобно простонала Наталья. Дескать, опять ты преувеличиваешь.
Он даже не посмотрел на нее, продолжая настойчиво ко мне обращаться через стол:
– Ему что-то нужно от меня. Ты понимаешь? Почему он, например, рассказывает, что спал с Наташкой?
– Этого не было! – хлопнула она ладонью по столу. – Никогда я не была с Клоповым!
Тогда он уставился на нее:
– А ты разве помнишь? Что же, всех помнишь? Такая могучая память?
Ладонь ее полетела к его щеке, но не долетела: старый сочинитель перехватил. Такие пощечины могут все повествование загнать в канаву.
Телефон запищал у Славки в кармане. Он извинился и перешел из столовой в гостиную. «Ну, все». Она отвернулась и стала смотреть в окно, в сторону леса, в темноту. Свитерок сполз с ее левого плеча. Любая поза этой женщины останавливает взгляд, но эта, с приподнятым плечом, с упавшими волосами, казалось, останавливает взгляд навеки.
В глубине дома послышались быстрые удаляющиеся шаги. Пробарабанил вниз по лестнице. Хлопнула дверь.
– Помчался, балда, опять под пулю норовит, – прошептала Наташа. – Стас Аполлинариевич, вы все-таки должны продумывать такие эпизоды.
– Что я мог поделать, – пробормотал я; запершило в горле.
Она встала и, прихватив бутылку вина, отправилась в гостиную. Вскоре оттуда стали доноситься звуки стареньких клавесин, оставшихся нам с Кимберли еще от ее бабушки. Помнится, я любил на них наигрывать и базлать что-нибудь бравурное, ну, скажем, «Несокрушимая и легендарная, в боях познавшая радость побед». Неплохо получалось, сестры О, бывало, просто теряли дар речи и катались по полу в смеховой икоте.
Кажется, наша героиня все больше уходит в клавесинную музыку. Что-то напевает. Что ж тут удивительного? Ведь если верить журналищам типа «Vogue» или «Парад историй», она входит в моду именно как «певица судьбы».
Я угостил Бульонского хвостом омара под соусом «Гасконь», потом взял свой бокал и прошел в гостиную. Там было темно, только свет уличных фонарей разместился крупными пятнами по стенам. Наташкина музицирующая фигурка оказалась как раз в одном из этих пятен. Волосы ее теперь были взбиты вверх и колебались, как символ плодородия. Я сел к ней спиной и закурил сигару. Через открытую дверь в столовую я видел обоих вьетнамцев. Они по-прежнему стояли неподвижно, с застывшими улыбками идеального сервиса на устах. Но не в глазах. Почему они не убирают со стола? Ах да, там ведь остался еще один клиент. Как раз в этот момент дед Натан махнул рукой, как будто сделал первый в своей жизни мазок в стиле Сезанна. Один из вьетнамцев тут же налил ему вина. Второй склонился и задал какой-то вопрос. Дед захохотал и взял в руки вилку и нож. Теперь он приступал к своему обильному и оживленному ужину. То и дело он восклицал «C’est merveilleux!»[130] и спрашивал вьетнамцев, видели ли они портрет Хо Ши Мина его кисти. Слуги порхали вокруг и прислуживали ему с некоторым даже вдохновением.
Наташка что-то бормотала под переплеск старинных звуков. Было похоже на какую-то тему Леграна. Вдруг она взяла высокую ноту: «Не used to live near Place des Invalides…[131]