Джанет Фитч - Белый олеандр
Кто я? Я та, кем себя объявляю сегодня, а завтра — совершенно другой человек. Ты слишком любишь свою ностальгию, думаешь, что память может защищать и утешать. Прошлое скучно. Важен лишь человек сам по себе, то, что он создал, то, чему научился. Воображение использует лишь необходимые детали, от остального же избавляется — а ты хочешь строить музеи.
Не копи прошлое, Астрид. Ничего не надо беречь. Жги его. Художник — феникс, ему нужно сгореть, чтобы вновь воспрянуть.
Твоя мать.
В автоматической прачечной я рассортировала нашу одежду — цветную и светлую, для прохладной и горячей стирки. Мне нравилось стирать, нравился звон монеток в автоматах, успокаивающий запах порошков и сушилки, гул машин, хлопанье простыней и джинсов, когда женщины складывали выстиранную одежду, нравились свежие рубашки. Дети играли с корзинами белья — носили, как клетки с птицами, залезали в них, как в лодки. Мне тоже хотелось залезть в одну, сделать вид, что я гребу на корабль.
Мать терпеть не могла работу по хозяйству, особенно если ее приходилось делать на людях. Она тянула, пока вся наша одежда не пачкалась, иногда стирала белье в раковине, чтобы не ходить в прачечную еще несколько дней. Когда дальше тянуть было уже невозможно, она быстро загружала в машины белье и уводила меня в кино, в книжный магазин. Каждый раз мы возвращались и находили вещи вываленными из машин или брошенными на стол, мокрыми и холодными. Мне было неприятно, что чужие трогают их. Все же спокойно стоят и смотрят за бельем, почему мы не можем? «Потому что мы — не „все", — говорила мать. — Мы далеко не „все", Астрид».
Хотя даже ей приходилось возиться с грязным бельем.
Когда все высохло, я вернулась домой в машине Ники, которую она доверяла мне в особых случаях — если, например, она напивалась и не могла сесть за руль или я стирала ее одежду. Машину я оставила у забора. На крыльце сидели две незнакомые девушки. Свежие лица, не тронутые косметикой. Одна была в старомодном платье с мелкими цветочками, соломенные волосы собраны в пучок, проткнутый японской палочкой для еды. Вторая была в джинсах и розовой майке с высоким воротником, блестящие черные волосы до плеч, соски, торчащие сквозь розовую ткань.
Светловолосая встала, щурясь на солнце, глаза у нее были серые, как платье, по лицу расползлись веснушки. Неуверенно улыбнулась, глядя, как я вылезаю из машины.
— Ты Астрид Магнуссен?
Я вытащила мешок для мусора со сложенной одеждой, полезла в багажник за вторым.
— А вы кто такие?
— Я Ханна, — сказала светловолосая. — А это Джули.
Темненькая тоже улыбнулась, но не так широко.
Никогда их не видела. В Маршаллской школе таких нет, для социальных работников слишком молоды.
— Да, и что?
Ханна, с розовыми от смущения щеками, обернулась к темноволосой Джули, ища поддержки.
Мне вдруг стало ясно, как я выгляжу в их глазах. Грубой уличной девицей. Подведенные глаза, черная полиэстеровая блузка, тяжелые ботинки, каскад сережек размером от мизинчикового колечка до софтбольного мяча. Однажды Ники с Ивонной было скучно, и они прокололи мне уши. Я не возражала. Им тоже нравилось лепить меня по своему вкусу, но я уже знала — что ни вставляй в мочки ушей, что на меня ни вешай, я нерастворима, как песок в воде. Сколько угодно размешивайте, я всегда лягу осадком на дно.
— Мы просто хотели познакомиться с тобой, посмотреть, ну, ты понимаешь, не можем ли мы помочь чем-нибудь, — сказала Ханна.
— Мы знаем твою маму. — У Джули голос был ниже, спокойнее. — Мы посещали ее во Фронтере.
Ее дети. Новые дети моей матери. Чистые и невинные, как подснежники. Умилительные новорожденные, не отягощенные памятью. Почти шесть лет я скиталась по приемным семьям, голодала, тосковала, попрошайничала, мое тело превратилось в поле боя, в душе одни рубцы и воронки, как в осажденном городе, а теперь меня заменили кем-то нетронутым, кем-то целым и невредимым?
— Мы учимся в Питцер-колледже, в Помоне. Она — наша тема по исследованию феминизма. Раз в неделю мы ездим к ней. Она так много знает обо всем, она необыкновенная. Каждый раз мы просто тонем в ее знаниях.
Что мать задумала, зачем она прислала этих студенток? Хочет перемолоть меня в муку для новых хлебов? Или это наказание за мой отказ забывать?
— Что ей от меня надо?
— Нет-нет, — сказала Ханна, — она нас не посылала. Мы сами приехали, мы подумали… мы обещали ей прислать тебе журнал с интервью, ты о нем не слышала? — Она развернула журнал, который до этого мяла в руках, свернутый в трубочку, и густо покраснела. Ее румянец вызывал зависть — сама я так краснеть уже не могла. Я чувствовала себя старой, истрепанной до неузнаваемости, как ботинок, с которым поиграла собака. — И тогда мы подумали, ну, понимаешь, если мы знаем, где ты живешь, мы могли бы… — Она беспомощно улыбнулась.
— Мы подумали, что приедем и узнаем, не можем ли мы тебе чем-нибудь помочь, — сказала Джули.
Я поняла, что пугаю этих девушек. Им казалось, что дочь Ингрид Магнуссен должна быть другой, больше похожей на них самих. Доброй, мягкой, открытой. Интересный сбой в иерархии — моя мать не пугала их, а я — да.
— Это мне? — Я протянула руку за журналом.
Ханна старалась распрямить его, разглаживала о колено в цветочек. На обложке было лицо матери за проволочной сеткой, она говорила по телефону в отдельной комнате. Как она попала туда? Обычно заключенные разговаривали с посетителями только за столиками. Мать хорошо выглядела, улыбалась, показывая великолепные зубы — единственная пожизненница во Фронтере с такими зубами, — но глаза у нее были усталыми. «Современная литература».
Я села рядом с Джули на рассохшемся крыльце, Ханна устроилась на ступеньку ниже. Изгиб ее платья был похож на танцевальное па Айседоры Дункан. Найдя статью, я бегло просмотрела фотографии. Характерный жест матери — прижатая ко лбу ладонь, локоть на спинке скамейки. А вот — прислонилась головой к окну, смотрит вниз — «Мы шире собственной биографии».
— О чем вы с ней говорите?
— О поэзии, — пожала плечами Ханна, — о том, что мы читаем. О музыке, обо всем таком. Иногда она говорит что-нибудь о том, что видела в новостях. Кажется, вещи, о которых и дважды думать не станешь, а она находит в них просто что-то невероятное.
Трансформация мира.
— О тебе она тоже говорит, — сказала Джули. Это был сюрприз.
— Что она обо мне говорит?
— Что ты сейчас в этой… в приемной семье. Она очень переживает из-за того, что случилось, — сказала Ханна. — И больше всего волнуется за тебя.
Глядя на этих девушек, прилежных студенток с их свежими лицами, не тронутыми макияжем, доверчивых и заботливых, я отчетливо чувствовала дистанцию между нами. Она вмещала в себя все, чего у меня не будет, потому что я такая, какая есть. Через два месяца я окончу школу, но не поступлю в Питцер, это уж точно. Я не похожа на ее новых детей, я старый ребенок, то самое прошлое, которое надо жечь, чтобы мать, словно феникс, могла вновь воспрянуть сияющей птицей из пепла. Как видится мать их глазами? Прекрасная певчая душа, запертая в тюрьму, страдающий гений. Страдает ли она? Я заставила себя подумать об этом. Конечно, она страдала, когда Барри выставил ее из своего дома после того, как занимался с ней любовью. Но она убила его, и это страдание было искуплено. Страдала ли она сейчас? Я действительно не знала.