Уильям Стайрон - И поджег этот дом
– Я сказал… – в голосе Мейсона слышалось раздражение; он повернулся и смотрел на Касса, обняв баранку левой рукой. – Я сказал, дружок, если тебе угодно меня выслушать, – продолжал он с сарказмом, – где же твоя новая дорога на Неаполь? Этой короткой дорогой, если она короткая, мы могли бы только за последнее время съездить уже десяток раз. Будь любезен, оторвись на секунду от бутылки и…
Два священника, один толстый, другой как щепка, в раздувшихся черных рясах объехали фонтан на трескучем мотороллере и исчезли. Касс и Мейсон несколько секунд молчали. Они не шевелились: раскаленная машина пахла кожей. Касс плохо слышал Мейсона; он поглядел на море, над Салерно на невероятной высоте будто плавала мгла и клубился слой туч, ужасный и едва различимый, – словно дым над далекими разграбленными, пылающими городами; невидимая, незнаемая рука тронула его за плечо – он вздрогнул. Страх налетел внезапно, и он закрыл глаза, обмирая на грани галлюцинации. Дьявол, только не сегодня, не сегодня, мне надо столько… Вмешался голос Мейсона:
– Ну, кто будет штурманом, ты или я?
Касс открыл глаза, заговорил. Стратосферная мгла, тучи исчезли.
– Вон, видишь указатель: на Граньяно? Туда, Мейсон, и прямо, прямо.
Маслено, чуть слышно меняя передачи, автомобиль поехал вперед; море осталось за спиной, на юге; начался подъем. За краем поселка дорога пролегла вдоль берега реки, где, скрывшись от утреннего пекла под кронами высоких ив и лавров, женщины с загорелыми ногами, в подоткнутых юбках полоскали белье. Дорога плавно шла вверх сквозь виноградники и лимонные сады. Тощий петух с красной шеей, панически хлопая крыльями, взвился перед ними, на волосок от гибели.
– Словом, забудь о ней, Кассий, – заключил Мейсон, – картина куплена и оплачена.
– Gentili ascoltatori! – заверещал приемник. – Canzoni e mélodie, un po' diallegriadi Лоуренс Уэлк![305] – Караул! Пальцы Мейсона покрутили регулятор настройки, голос стал жаловаться на Италию, дороговизна джаза, нехватка того, сего… чего? Короткий тоннель в скале, черный как полночь, наполненный водопадным гулом, поглотил слова Мейсона. Вырвались из черного жерла, свет ударил в глаза – и снова ровный, настойчивый сварливый голос:
– …но ты не думай, старичок, что-нибудь из снеди – тут банка фасоли, там батон – тащи на здоровье, слуги без этого не могут. Согласись со мной, однако, что унести какую-то ерунду с кухни – это одно, а украсть из-под носа драгоценности – совсем другое. Эти серьги Розмари – фамильная вещь. Я сто раз все проверил. Джорджо исключается, обе кухонные девки исключаются. Кто остается? Как ни горько, все улики – против…
Сердце у Касса сжалось. Имя Франчески, произнесенное этим монотонным, глупым нью-йоркско-голливудским голосом с наработанными интонациями то ли сердцееда, то ли кота, отчасти британскими, отчасти липовыми, – имя ее на устах у Мейсона превращалось в грязь. Скажи про нее что-нибудь не так, позволь себе что-нибудь не то, дружок, я тебе дам по губам. Но нет: сколько раз Мейсон подступал к самой черте и все же не перешагнул ее – пока; чувствовалась осторожность, опаска, тут была единственная область в жизни Касса, куда Мейсон не решался или боялся влезть, возможно, после того случая, несколько недель назад, когда он, рассуждая, стоит ли ему взять Франческу в прислуги – в конце концов, он-то мог платить, а Касс нет, – сказал что-то похабное, в обычной бесстыдно-шутливой манере, обозначив не только свои желания, но и свои намерения, – а потом обернулся, побелел, изумленно и даже испуганно раскрыл глаза, услышав спокойные слова Касса, вот эти самые: Скажи про нее что-нибудь не так, позволь себе что-нибудь не то, дружок, я тебе дам по губам. Момент был напряженный, но Касс не сумел загнать клин до конца. Ибо если выдался за два месяца случай, когда Касс мог взять верх над Мейсоном или хотя бы сойтись с ним на равных, вбить ему в голову: я согласен есть дерьмо, но тоже не всякое, – то случай именно этот. Но столкновение было смягчено, притуплено, смазано: Мейсон рассеянно проворчал какое-то извинение: Ладно, Касс, извини, не лезь в бутылку, извини, а сам он в смертельном, низком страхе, как бы его грубые слова не побудили господина начальника отнять молоко у bambini,[306] а также пончики, и жевательную резинку, и сосиски, бекон, ливерную колбасу, и (не в последнюю очередь) выпивку, – повел себя безвольно и малодушно. Я в том смысле, Мейсон… не бери себе в голову всякую ерунду. Она же еще ребенок, неужели не видишь? И теперь Мейсон стал осторожно объяснять:
– Она хорошая прислуга, старается вовсю. Я помню, когда она работала у вас, ты не мог ею нахвалиться. Все так. И тем обиднее. Я знаю, дома у нее плохо. Ты мне рассказывал про их беды. Мое доброе сердце обливается кровью, Касс. Но, кроме нее, некому. Улики налицо. Место, время. По-твоему, я должен стоять и смотреть, как она разворовывает дом?
Сквозь полудрему он услышал собственный голос:
– Ты попал не по адресу, Мейсон. Найди себе другого козла, понял?
– Что? – сказал Мейсон.
– Козла, – повторил он. – Говорю, другого козла отпущения. Ты попал не по адресу.
Мейсон молчал. Дорога пошла круто вверх, по краю ущелья – первобытный край, вокруг только огромные камни да низкорослый дубняк на гранитных обнажениях. Чем выше, тем прохладнее становился воздух с горным запахом лавра, папоротника, вечной зелени. Внизу, между контрфорсами гребня, по которому они поднимались, сверкало, как голубая эмаль, спокойное море. И опять скалы, дубняк – пыльная покинутая страна, навевающая мысли о волках, разбойниках, выбеленных солнцем костях.
– Похоже на горы Сан-Бернардино, – сказал Мейсон.
– Где это?
– На Западе, километров сто от Лос-Анджелеса. Там есть совершенно дикие места. Озеро Эрроухед, знаешь? – Он помолчал. – Ну, я могу сказать одно, Касс, по адресу или не по адресу: Франческу ждет расплата. Я все готов терпеть, кроме трусливого воровства. Нет ничего хуже этой подлой итальянской напасти. Уж лучше откровенное гангстерство, которое они привезли в США. Бандитизм. С бандитизмом можно бороться. Все, что угодно, кроме этих гнусных чуланных воришек. Насчет же Франчески – мне понятно всякого рода сочувственное внимание, какое ты проявляешь по отношению к ней, хотя я твоих эмоций не разделяю… – в голосе его опять явственно зазвучал сарказм, но тут же сменился серьезностью, – но она у тебя недолго работала. Ты, наверно, не видел эту лисичку в деле. Одного сахара она утащила столько, что на эти деньги можно было бы купить билет до Нью-Йорка. – Касс почувствовал, что Мейсон смотрит на него. – Слушай, кукленок, можешь не верить мне на слово. Спроси Розмари. Ты просто не знаешь…
Речь превратилась в воркотню, невнятное нытье, слилась с шуршанием и гудением шин на щебенке, со сладким облигато саксофонов, тонущих в непрерывном треске эфира.
– …Ты просто не знаешь, как…
Непонятный звук, полусмешок-полустон, вырвался у Касса. «Просто не знаю чего? – подумал он. – Я знаю больше, друг, чем ты узнаешь за всю жизнь». Ибо если Франческа и вправду рискнула украсть дорогую вещь – а он не сомневался, что она стащила у Мейсона (то есть у Розмари) серьги, – то Мейсон все равно не подозревал о другом, а именно: что кражу остального – сахара, масла, муки, банок с супом, на исчезновение которых с полки в кладовой Мейсон не раз горько жаловался, – организовывал сам Касс, с тонким коварством Феджина подбивал на это Франческу, подсказывал ей, когда Мейсон отлучится, планировал, сколько товару прилично унести, дабы не быть замеченной, и в конце концов достиг такой изощренности, что обворовывал Мейсона – руками Франчески – почти каждый вечер, а утром сам же помогал возобновлять запасы при помощи этих безумных поездок в военный магазин. Он проделал большую дырку в Мейсоновом роге изобилия.
– Это отнюдь не шовинизм, – продолжал Мейсон свои рассуждения о Франческе, воровстве и вообще итальянцах. Здесь дорога была разбита; приходилось ехать медленно, и клубы пыли, чистой умбры, обволакивали машину. – То, что я говорю, Касс, никоим образом не шовинизм. Но подумать страшно, сколько денег разбазарили здесь США – и все для того, чтобы тебя считали богатым дядей, простофилей, которого не только уважать не нужно, а, наоборот, надо грабить и обманывать на каждом шагу. Ты ведь знаешь, я придерживаюсь либерального образа мыслей. Но иногда мне кажется, что самым большим несчастьем в истории Америки был этот апостол, вернее, остолоп доброй воли генерал Джордж Кэтлетт Маршалл. Один мой старый приятель в Риме только что уволился из Управления по экономическому сотрудничеству, или как оно там называется, – вы познакомитесь, прекрасный малый. Кстати, он сегодня должен приехать. Если хочешь узнать в деталях, как транжирят наши деньги, спроси…