Генеральская дочь - Гривнина Ирина
Семи лет он пошел в деревенскую школу, убогий двухэтажный деревянный домишко. Учеников было немного, и классы объединяли по два в одной комнате. Он скучал, потому что читать, писать и считать давно умел. Но учитель скоро заметил это, стал заниматься с ним отдельно и перевел сразу в третий класс. Другие дети приходили из окрестных деревень. Отпрыски потомственных алкоголиков, они смотрели на учителей пустыми, мало что выражающими глазами, смирно сидели на уроках, прилежно писали в тетрадках жуткую белиберду, ничем не похожую на слова учителя, а на переменах радостно выкатывались всей кодлой на улицу и дрались «до первой крови» жестоко, бессмысленно.
Он не мог на равных участвовать в их жизни, но, отравленный безжалостной книжной романтикой, помнил, что настоящему мужчине положено иметь друзей. Поэтому сосед по парте, напросившийся в гости, с тем чтобы вместе готовить уроки, немедленно возводился в ранг друга. И некоторое время именовался «другом», пока, познакомившись поближе, не начинал вслух высмеивать его за связанный бабушкой «девчачий» шарф с помпонами, за то, что весною его заставляли надевать калоши, за то, что он читал книги, за то, что был не такой, как все. Он тяжело переживал предательство. Но, не проходило и месяца, как снова покупался на доброе слово, открытую улыбку и предложение «позаниматься вместе» очередного соседа по парте. Наконец, он понял, что мечту о настоящей дружбе придется отложить до лучших времен.
Лучшие времена были связаны в его сознании с переездом в город, где живут совсем другие дети, как в знаменитом радиоспектакле, где мальчики называли себя мушкетерами и дружба их была крепче брони советских танков, о которых так здорово рассказывал дед.
Дед обожал рассказывать героические истории не меньше, верно, чем он — обожал их слушать. Как живые вставали перед его глазами любимец деда, героический разведчик Шалва, и дедов адъютант Лешка, ловко добывавший коньяк в немецких блиндажах. Иногда к деду приезжали знакомые, и тогда он пробирался в гостиную, где взрослые курили и играли в карты. Здесь было у него излюбленное место, в большом «вольтеровском» кресле, глубоко вдвинутом в эркер, спиною к комнате. Взрослые не замечали его, и он слушал малопонятные истории и анекдоты про управдома и про тещу.
Но становилось поздно, и бабушка начинала искать его по всему дому. Надо было незаметно выбраться из укрытия, идти есть неизменную манную кашу со смородиновым вареньем и ложиться спать. И не всякую историю удавалось ему дослушать до конца. Тогда — он и сам не замечал как — приходили ему в голову собственные варианты продолжения чужих историй или счастливые концы к ним.
В его уютно устроенном мире Шалва не погибал от шальной пули, но получал орден и возвращался в родное село, где ждали его дедовские виноградники, странные на слух грузинские песни и гибкая, черноглазая Сулико.
И Лешка не исчезал неизвестно где после окончания войны… Но в этой истории не все было гладко, она прерывалась на полуслове, в ней содержалась какая-то тайна, и мальчик, не понимая дедовых недомолвок, придумывал, как вдруг принесут письмо, или — зазвонит неожиданно телефон, или — еще лучше — распахнется дверь и на пороге появится Лешка, точно такой же, как на выцветшем фото военных времен, в каске, в плащ-палатке, а на гимнастерке — боевые ордена и медали.
Обрывки этих рассказов, сдобренных изрядной долей собственных фантазий, попадали в его детский дневничок, уничтоженный после того, как все самое важное оттуда было приведено в удобочитаемый вид и переписано мелким старательным почерком в толстую «двойную» тетрадь в ледериновой обложке. Он писал в таких тетрадях года до семидесятого, пока не возникла необходимость припрятывать свои записи от чересчур ретивых господ из госбезопасности, но эта — первая, и о ней надо сказать особо.
На первой странице читаем:
«Жизнь каждого человека является непреходящей ценностью. Поэтому любые мемуары интересны, и долг каждого записывать все, чему он был свидетелем, описывать встреченных людей и истории из их жизни».
Творческая натура хозяина тетради, однако, сыграла с ним плохую шутку. Тонко чувствуя разницу между полупьяной застольной байкой и занесенным на бумагу текстом, он не мог записывать ничего дословно и подсознательно обрабатывал подслушанные в детстве истории, сочиняя отсутствующие подробности и опуская маловажные детали.
Собственно, и истории он явно не все записывал, а только те, что произвели на слушателей особенно сильное впечатление, так сказать, бестселлеры. Самым крупным поставщиком бестселлеров, судя по месту, ему отведенному, оказался дядя Влад.
«…И вот, сижу я на верхних нарах громадной казармы для новобранцев. Первые месяцы войны, неразбериха страшенная. И народ вокруг подобрался — самый отпетый: бывшие моряки, за пьянку списанные на берег. Их и сейчас никто брать не хочет, слух прошел, что эскадра уже укомплектована, так что надежды ни у меня, ни у Федьки не оставалось…
Федька-то? Федька был корабельным коком, его еще до войны за пьянку с корабля поперли. А я с ним в самый первый день познакомился. На верхние нары полез устраиваться, чемодан свой тощий кинул, на руках за ним подтянулся, вижу — передо мной вырастает эдакая могучая фигура в тельняшке без рукавов. Руки сплошняком изрисованы: змеи, мечи, якоря, а на груди, из выреза тельняшки — мачты с флагами… Оказалось, я чемоданишко свой посмел без спросу на их величества территорию кинуть, а его дом — его крепость, только я забрался, он меня за шкирку одной рукой — р-р-раз! Ну и очнулся на полу, минут через десять… Что? Да не я, конечно. Федька. Он после, когда мы приятелями стали уже, говорил:
„У тебя фигура привлекающая, так и тянет в морду дать. На тебе ж не написано, что ты японску борьбу умеешь“.
Все с этой самой японской борьбы началось. Если б не она, проклятая, Федька на меня бы и внимания не обратил. А дружба с Федькой всю мою жизнь, можно сказать, повернула. Потому что Федьку с корабля попер не кто-нибудь, а сам Батя, личность в Кронштадте легендарная. Федька этим гордился страшно, и не то что на Батю не обижался — молился просто. Мечта у него была: хоть раз в жизни еще с Батей поплавать. Да только старый он уже очень был, Батя- то, и, кто-то Федьке сказал, — перед самой войной на пенсию вышел. Где ж нам было знать тогда, как дело повернется…»
Он относился к дяде Владу почти молитвенно, как к ожившему герою любимой книги, и мечтал выучиться «японской борьбе», и выручить дядю Влада поздним вечером, на темной улице, когда тот будет драться один против троих. Он мечтал, что они подружатся… Да и о чем только он не мечтал, когда, одинокий, бродил по волшебному серебряному лесу, забирался на террасы пустых дач, сидел в чужих плетеных креслах, слушал шорох белок и перестук дятлов в ветвях чужих деревьев и воображал себя владельцем замка.
Он выдумывал сложный герб с приличествующим случаю латинским девизом, Даму, чей шарф он привяжет к шишаку своего шлема на турнире, и кличку верному коню. А оруженосца его всегда звали Гримо, ибо из четырех мушкетеров главным был Атос.
Дома, в сухом жару натопленных «голландских» печей, он читал, а иногда — рассматривал ордена деда, военные награды, хранившиеся в маленьком железном сейфе с секретным замком. Сейф был оклеен изнутри красным сукном, и однажды он обнаружил, что сукно на дне приклеено неплотно, пошарил под ним рукою и вытащил четвертушку серой, скверной бумаги. С трудом разбирая почти бесплотные, прозрачные от старости буквы он прочитал: «Настоящим удостоверяется, что заключенный (фамилия, имя, отчество) признан невиновным и освобожден из-под стражи за отсутствием состава преступления с полным восстановлением в правах (реабилитирован)». Он перечитал еще раз, вглядываясь в древнюю, бледную машинопись. Никаких сомнений быть не могло: фамилия, имя и отчество принадлежали его деду, генералу Ионе О.