Алексей Поляринов - Пейзаж с падением Икара
Он слушал меня, глядя в потухший камин. Я видел, как кадык его ходит в горле. Он встал из кресла, подошел ко мне — и отвесил пощечину.
— А теперь я мертв. И это значит, что ты ошибся.
Еще пощечина.
— Очнись.
Еще пощечина.
— Очнись! — Раздался крик, сопровождаемый эхом.
Я сморгнул снежинку и увидел перед собой…. Хемингуэя?.. нет, стоп, это был дядя Ваня.
— Что ты здесь делаешь? — прохрипел я.
— Ты бредил, — сказал он, — называл меня отцом, и еще что-то про активированный уголь. Пришлось обложить тебя льдом, чтобы мозги не закипели.
Я попытался приподняться и почувствовал, что в ногах, под мышками и на лбу у меня лежат пакеты со льдом.
— Где ты взял столько льда?
— Вообще-то зима на дворе. Лежи.
Конечно, разговор с отцом об искусстве — всего лишь плод моего воображения. Я точно знал, что в реальности такого спора между нами не могло быть. Тогда откуда все это взялось в моей голове? Или я просто пытался избавиться от сомнений, оправдаться? Странно, но эти тезисы о смысле творчества (creo ergo sum), раньше имевшие в моем сознании очертания непробиваемых истин, очертания Рима — места, куда ведут все дороги, — теперь превратились в пустые риторические лозунги, в руины. То, что я считал нерушимым, на самом деле оказалось таким же хрупким и немощным, как мои собственные кости.
***Болезнь накатывала медленно. Озноб ледяными осколками трещал в груди и в позвоночнике. Сквозь дымку дурмана я чувствовал холодные скользкие прикосновения. Все вокруг было похоже на плывущий пейзаж, смываемый с холста косым дождем.
Галлюцинации продолжались: я видел человека в красной майке со стремянкой на плече. Он в одиночестве бродил по темным коридорам — и искал меня. Он был совершенно безобиден — и тем не менее я приходил в ужас от одной мысли о том, что он меня заметит. И я прятался от него — залезал в шкаф, заползал под кровать, как насекомое. Как насекомое.
Я не знал, сколько проспал. Человек в красной майке долго развлекал мое подсознание. Когда я проснулся, в глаза ударил блеклый, линялый утренний свет.
Слабость все еще сковывала, но дышалось свободнее. Я видел, как сквозь запотевшее стекло, и посторонние голоса (кажется, дядя разговаривал по телефону) все еще доносились, словно из запечатанной бочки, но теперь я мог слушать и разбирать их.
— Ну как ты? — спросил дядя. — Что-нибудь видишь?
— Тебя вижу.
— А красную майку?
— В смысле?
— Ты все время говорил про красную майку.
Я отвернулся к стене.
***Неделю дядя выхаживал меня — варил бульоны, ходил в аптеку. Я был благодарен за заботу, но когда пытался сказать «спасибо», — слово застревало в горле.
Вскоре я уже мог сам вставать с кровати — дело шло на поправку.
Вечером, выйдя из спальни, я увидел, что он собирает вещи.
— Ты уезжаешь?
В зубах он держал незажженную сигарету.
— Да. Ты не видел мою зажигалку?
— Не видел. А почему ты уезжаешь?
Минуту он ходил, заглядывая под подушки дивана, раскидывая вещи на столе.
— Тьфу! Где же она? Ч-черт! — потом остановился и посмотрел мне в глаза. — Ты здоров. Во всяком случае — физически. Зачем мне задерживаться?
Я хотел объясниться — но молчал, не в силах выплюнуть признание.
— Не надо, — сказал он, словно ощутив мой ступор. — Избавь меня от исповеди. Просто помоги найти треклятую зажигалку!
Я принес ему спички и помог собрать вещи. Поезд отходил через час, мы присели на дорожку, переглянулись, как соучастники на очной ставке. Дядя встал, хотел хлопнуть меня по плечу, но убрал руку за спину — передумал. Попрощались мы глупо, «по-мужски», крепким рукопожатием — словно чужие люди.
Глава 2.
Лжедмитрий
Отделом реставрации при галерее заведовал Леонид Бахтин. Если честно, более скучного человека я в жизни не встречал. Он не умел понимать шуток, да и выглядел так, словно совсем недавно перенес ампутацию чувства юмора (или чувства собственного достоинства — что одно и то же). «Человек без свойств» — этот ярлык прирос к нему намертво: нудный, бесталанный, даже тень он отбрасывал жиденькую и необязательную, но при этом, как ни странно, был порядочен и добродушен — видимо, верил, что порядочностью сможет компенсировать серость. О том, как он одевался, я вообще молчу: одни подтяжки чего стоят!
— Ну здравствуй, капитан Подтяжкин, — сказал я, заглянув к нему в кабинет.
— Между прочим, жена говорит, что подтяжки очень мне идут.
— Что ж, значит, это был первый в истории случай, когда жена соврала мужу.
Мы спустились по кривой лестнице на цокольный этаж и остановились возле входа в хранилище. За окошком мирно спал охранник, уткнувшись лбом в локтевой сгиб. Нормальный начальник, увидев подобную сцену, пришел бы в ярость, но Бахтин, кажется, физически был неспособен повысить голос — он лишь постучал ключом по стеклу и сказал:
— Женя, ну сколько можно? Впусти нас.
Охранник, встрепенувшись, по-детски потер глаза кулачками, буркнул что-то и нажал на кнопку; дверь, щелкнув, открылась, и мы вошли в длинную узкую комнату с потолком, перетянутым деревянными балками.
— Вот она, — Бахтин указал на картину, установленную на металлическом штативе возле окна. — Клиент уверен, что это работа кисти Дмитрия Ликеева. Результаты рентгенографии здесь. Посмотришь?
Я взял снимок, поднес его к свету.
— Плотность красок, подпись и техника мазка совпадают, — бубнил Бахтин за спиной.
— Постой-ка, — я вернул ему снимок и уставился на картину, — Это же «Крестный ход». Но его сожгли в семнадцатом, во время бунта.
— Это лишь версия, — сказал Бахтин.
— Это не версия, это факт, — я провел по полотну кончиками пальцев. — Мать художника писала в одном из писем, что видела, как солдаты топят камин его картинами.
— Да брось! Полотна Ликеева без конца всплывают в самых неожиданных местах. Пару лет назад в Вене обнаружилось «Возвращение Платона в Академию». Оригинал. А ведь ее тоже считали сожженной. Может, оденешь перчатки?
— Во-первых, перчатки «надевают»; «одеть» можно только человека. А во-вторых, отвяжись.
— Что значит «отвяжись»?
— Отвали, отвянь, отстань, отцепись, отсохни, — какое слово тебе больше нравится? Ты же знаешь, я работаю без перчаток.
— Да, но… у нас тут полотно, которое тянет на миллионы, потому что считалось утерянным более ста лет.
— Леня.
— Что?
— Заткнись.
Несколько секунд я, щурясь, гипнотизировал картину.
— Почему здесь так темно? Надо больше света.
Он полностью поднял жалюзи, но легче не стало.
— Слушай, это издевательство какое-то. Как я могу оценить палитру и карнацию в этой темнице? Здесь окна размером с почтовые марки, — я снял полотно со штатива и потащил к выходу.
— О господи! — Бахтин схватился за голову. — Ты с ума сошел? Ее нельзя так хватать! Эй, ты куда?
— К свету.
Я ногой толкнул дверь и стал подниматься по лестнице, держа картину за крестовину подрамника. Бахтин семенил за мной, как сердобольная нянька за непослушным ребенком. Разбуженный охранник, сонно моргая, догнал меня на третьем этаже и попытался преградить дорогу.
— Так, гражданин! Куда это вы собрались? Эту картину нельзя выносить из здания.
— Сам ты гражданин! Я не собираюсь ее выносить, я же вверх поднимаюсь! Включи логику! Или ты думаешь, что на крыше меня ждет вертолет? Я просто ищу место, где есть свет. Уйди с дороги, — я выставил картину перед собой, как щит, и стал напирать. Охранник прижался к стене, пропуская меня.
— Андрей, прошу тебя, осторожней! Мне же голову оторвут! — причитал Бахтин, крестясь и поминая всех святых. Они вдвоем с охранником суетились вокруг меня так, словно я взял картину в заложники.
Я свернул в павильон на пятом этаже. Окна здесь были огромные, и свет насквозь пронизывал пространство. Везде стояли заляпанные известью стремянки, пол застелен полиэтиленом — этаж был закрыт на ремонт.
— Вот это я понимаю — освещение! Вот где надо было устраивать отдел реставрации, — я протянул картину охраннику. — Подержи.
Он отшатнулся от нее, как черт — от иконы.
— Нет, я не могу. Она же хрупкая!
— Тьфу! Ну чего ты трусишь? Я же тебя не поджечь ее прошу, а подержать. Возьми!
Он вцепился пальцами в подрамник и зажмурился.
— Будешь штативом,— сказал я. — Подойди сюда, повернись к окну, чтобы свет лучше падал. Вот так, а теперь не двигайся. Да перестань ты дрожать — это же картина, а ни бомба.
— Может, лучше я подержу? — сказал Бахтин у меня за спиной. — А то он ее повредит еще!
— Леня.
— Что?
— Заткнись.
Пару минут я изучал картину, прикасаясь к отдельным участкам, ощущая шероховатости холста кончиками пальцев.
— Ну не томи уже! — выдохнул Бахтин. — Сколько можно? Я изучил подпись и технику мазка — и то, и другое, несомненно, принадлежит кисти Ликеева.
— И то, и другое легко имитировать, — сказал я. — Картина прекрасная, но, к сожалению, это подделка.