Алёна Браво - Рай давно перенаселен
И потом, продираясь сквозь колючую проволоку моих подростковых влюбленностей, приземляясь — всегда! — на битое стекло, надменно улыбаясь обидчикам и проливая горькие слезы в одиночестве, я буду точно знать: земля для меня не пуста. Потому что по крайней мере одно существо на ней любит меня. Любит, не замечая недостатков, в изобилии приписываемых мною себе, и реальных. Любит, не понимая моих достоинств, не умея оценить построение фразы или поддержать «умную» беседу.
Любит ни за что, без всяких условий.
И без объяснений понятно, почему я весь год ждала каникул, особенно летних, когда мы с бабушкой Верой уезжали в деревню, где так и продолжала жить ее бездетная двоюродная сестра Зинаида. Бабушка Зина была замужем за местным ветеринаром, но давно похоронила мужа: черно–белый портрет мужчины колхозного бухгалтера, с виду страдающего ожирением, с рыхлыми волнообразными подбородками и гладко выбритыми щеками (фотограф неустановленного пола кокетливо выкрасил розовым губы и подсинил не только глаза, но и веки), висел над допотопной этажеркой с книгами. Сама Зинаида, не получившая образования, работала при муже помощником, а потом так и осталась жить в крохотной пристройке к ветеринарной лечебнице, с закопченной кухонькой без окон, с керосиновой плиткой и единственной комнатой, почти все пространство которой занимали две отличающиеся лишь размерами, словно разнополые, кровати. В открытое окно, похожий на порыв кипучего снежного ветра, врывался куст жасмина. Покойный ветеринар, к моему удивлению, оказался любителем галантных французов: на доисторической этажерке обнаружилось полное собрание утонченных скабрезностей Золя, Мопассана, Бальзака, и, словно для противовеса, изумрудно–зеленый томик Кемеровского книжного издательства «Нравственные письма к Луцилию» Сенеки. На самом нижнем этаже хранились сосланные в каземат, но предусмотрительно не отправленные в печку журналы пятидесятых с лубочными портретами генералиссимуса на обложках. Здесь же я откопала нервно разрисованный обнаженными девичьими прелестями блокнотик с душераздирающей сентенцией:
Любви ведь нет, товарищи, на свете!
Запомните и расскажите детям!
Блокнот принадлежал Нинке, племяннице обоих моих бабушек, дочери их младшей сестры Тамары. Нинка в пятнадцать лет родила неизвестно от кого; ребенок воспитывался у Тамары в соседней деревне, сама же сопливая давалка, как называла племянницу бабушка Зина, дала стрекача в Москву, где вела жизнь сообразно своим предпочтениям.
В день приезда мы с бабушкой обычно выкладывали в истошно ревущий холодильник городские гостинцы: дорогую колбасу, консервы, шоколад. Сами же переходили на местный, в зависимости от сезона, корм всех цветов и видов: алую клубнику, рассыпчатый золотистый картофель, изумрудные огурчики (переехав в двухкомнатную панельную квартирешку, бабушка с дедом оставили свой чудесный дом с садом, курами и собакой отцу и его второй семье, впоследствии оказавшейся столь же непрочной, как и первая, хотя и по другим причинам). Закавыка была лишь с хлебом: его привозили в деревню дважды в неделю, и к вожделенному моменту прибытия хлебовозки у магазина на деревенской «площади», где в апокалиптическом противостоянии сошлись двухэтажный бетонный «нивермаг» и превращенный в отхожее место полуразрушенный храм, собиралась огромная очередь. Моей обязанностью было несколько часов сидеть на корточках в вытоптанной пыли у магазина — больше присесть было некуда — слушая разговоры баб, изучая черты похмельного синдрома на лицах мужчин. И те, и другие с тупой животной покорностью и терпением вглядывались в клубы пыли вдалеке, равнодушно провожая глазами очередную расхристанную телегу. Наиболее слабые духом дезертировали в кусты: водку в магазине можно было взять без всякой очереди. Машина, наконец, приезжала. Грузчики, ленясь таскать поддоны, выкликали добровольцев из числа ожидающих (обычно — местных мальчишек), которым хлеб потом отпускался без очереди. В первый раз тупое сидение настолько вывело меня из себя, что я опрометчиво подняла руку. Когда мне, четырнадцатилетней городской девочке, на вытянутые руки лег поддон, на котором были тесно утрамбованы штук двенадцать еще теплых буханок, я чудом устояла на ногах. Но в спину уже толкал, торопя, кто–то из носильщиков, и я понесла непосильную ношу в магазин, а потом вернулась за следующим поддоном. Несколько дней после этого у меня сильно болел живот; бабушка Зинаида даже водила меня в местную «булаторию», подозревая заворот кишок.
Во всем же остальном наша жизнь протекает без происшествий. Днем бабушка Вера отправляется со мной на луг, который начинается сразу за изгородью ветеринарной лечебницы. «Вот это, Люся, смотри, цикорий… а это — пастушья сумка, женская травка… ну, ромашку ты знаешь…» По вечерам, если стоит сухая и теплая («огуречная», по определению Зинаиды) погода, обе мои бабули, распахнув окна, устраиваются за столом. В чайных чашках с привезенной мною индийской заваркой «Три слона» (отступной щедрый дар матери) плавают ягоды необычайно крупной земляники, которую я, благоразумно не афишируя этот факт, днем собираю на круглых облизанных солнцем холмах за березовой рощей, что является одновременно и кладбищем; прочитав спустя несколько лет у Марины Цветаевой: «Кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет», я вспомнила именно эти ягоды. Словно шаманский бубен каменного века (по звучанию и по функции), вгрызается в мозг старенькое радио, вулканически грохочет холодильник, вызывая резонансное дребезжание алюминиевого настенного рукомойника.
«После войны–то Акимовна, помнишь, за жменю колосков в тюрьму пошла», — вспоминает Вера.
«Да, а страху–то сколько терпели люди, — откликается ее сестра. — Вот, помню, на сенокос бежавши, во дворе на ржавый гвоздь наступила, ногу — насквозь, кровищи…»
«И что?!» — ужасаюсь я.
«Что–что, посикала на тряпочку, ногу обмотала и пошла девок догонять. Бригадир–то у нас злющий был!»
Вера понимающе кивает.
«Это нонешние–то страху совсем не знают, — продолжает Зинаида то ли с осуждением, то ли с завистью. — Мужики вон распилися, а бабы сгулялися. Нашему человеку воли давать — нет, нельзя!»
В качестве доказательства этой сентенции (и в благих воспитательных целях) вспоминается племянница Нинка:
«Она смолоду такая была, — говорит Зинаида, косясь на меня. — Как- то раз иду огород полоть, а она стоит в окне веранды в полный рост — в чем мать родила. Окно–то на флигель выходит, там практиканты жили из ветеринарного института. Я и огрела ее тяпкой по ноге, да не рассчитала: рассадила бедро, зашивали потом в булатории… ну на ней как на кошке… Меня муж за сорок лет нагой ни разу не видел, — непонятно отчего вздыхает бабушка Зина. И опять в мою сторону: «Береги, Люська, нижний глаз пуще верхних двух!»
Вот повеселились бы буддисты такой версии местонахождения третьего глаза у женщины.
«Человек, он должон завсегда дисциплину держать, — подводит итог Зинаида. — Сам–то он что же? Ноль!»
«А баба — она еще меньше ноля», — вздыхает Вера.
Обреченно–назидательный мотив многократно повторяется.
Что может быть меньше ноля, я уже знала из уроков алгебры: отрицательная величина, минус–пространство. То есть нечто, чего не просто нет, а что располагается ниже уровня отсутствия чего бы то ни было. Странно! Ведь две мои бабули читали газеты, видели по телевизору, как первая космонавтка на всемирной конференции женщин в Праге раздавала негритянкам да китаянкам черно–белые фотопортреты Женщины–в–Скафандре, видели шедевры визуального искусства в духе «Доярка, метающая бидон с молоком в агента мирового империализма». Видеть–то видели, но кто бы смог их обмануть? Прожив на одной шестой части света по шесть десятков, собственными натруженными хребтом и лоном они знали, что все это только «картинки», а «жисть» на самом–то деле «такая», в смысле совсем другая. Исключения существуют не для того, чтобы подтверждать правила; исключения существуют для того, чтобы под бравурные ритмы вознести их на пьедестал и лживо, напоказ выдавать за подлинные правила. И вот это их знание об изнанке жизни, которое таинственным образом сочеталось с тупым сидением в пыли в ожидании хлебовозки (на фоне льющихся на телеэкране рек золотого зерна), мучило меня своей непостижимостью. Авторы, которых я читала теми июльскими ночами, внушили мне, что все можно перебороть одной лишь силой характера, асфальтовый каток жизни превратить в квадригу, запряженную крылатыми — а как же! — скакунами, надо только обладать каменноугольной серьезностью и регулярно употреблять жевательную резинку книжной премудрости…
После чая обычно включался телевизор, бабули просматривали какой- нибудь фильм, который показывался до программы «Время», вытирали лирическую слезу, затем с тем же вниманием смотрели детскую передачу «Спокойной ночи, малыши», где обаятельная тетя Валя, обнимая Хрюшу и Степашку, оптимистично приглашала зрителей к очередному мультфильму. И надо было видеть, с каким детским любопытством мои бабушки реагировали на похождения экзотических друзей Чебурашки и Крокодила Гены! При первых же бравурных позывных информационной программы сестры, точно их сглазили, начинали зевать, тереть веки, выключали телевизор и укладывались: Вера — на высокую кровать, Зинаида — на узкую девичью лежанку за печкой.