Илья Суслов - Прошлогодний снег
Что я заварил! Бледный малый закричал: «Бей их, паразитов!» — схватил тяжелый металлический стул (модерн, гордость кафе) и метнул его в толпу осаждающих.
Его коллеги немедленно выполнили то же упражнение. Посетители с криком: «Ах, вы так!» — стали скручивать руки дебоширам. Но не тут-то было! Свора перешла в наступление. Схватив в каждую руку по пустой бутылке, они ударом об столик отбили у них дно и с этими страшными осколками бросились на толпу.
— Мама! — крикнул я, потому что понял, что это и есть мой последний день!
Все было как в хорошем гангстерском фильме: женские истошные вопли, кровь, пол, усеянный разбитой посудой, проклятия и ругательства, плач и глухие удары.
Дальше все монтажно. Вот крик: «То-л-я-я!» Судорожно оборачиваюсь. Надо мной повисла бутылка шампанского. Кто-то схватил кого-то за руку и бутылка разбилась о стену.
Вот человек в черном костюме. Он стоит посреди зала в самом эпицентре драки и двумя руками, по которым стекает жир, ест жареную курицу. Он ест не останавливаясь, и лишь глаза его бегают с удовольствием и восторгом по сторонам и ловят все, что происходит вокруг.
Вот Люся, спрятавшаяся под стойку, в то мгновение, когда по воздуху не летают бутылки и стулья, внезапно появляется над стойкой, как кукла Образцова над ширмой, и проворно прячет к себе под стойку чудом уцелевшие бутылки и стаканы. И снова крики, хрип, стон…
И я кричу, кричу, как сумасшедший:
— Перестаньте, мы же убиваем друг друга! Убиваем! Но где там! Кто меня слышит? Где я? Что я? И Леня Синельников, у которого порвана рубаха и подбиты нос и глаз, говорит мне в самое ухо:
— Иди в милицию. Скорей иди. Мы их задержим.
— Хорошо, — говорю я и вылетаю раздетый на морозную январскую улицу…
Зима выдалась снежная. Снег под фонарями радушно переливается. Вечер. В кооперативном доме напротив уютно светят оранжевые окна. Прохожих мало. Москва отходит ко сну. Это всегда интересно, потому что Москва засыпает забавно. Сначала закрываются магазины и общественные уборные. Это, так сказать, намек, что нечего, мол, шляться по улицам. Шли бы спать, граждане. Еще раньше закрылись табачные киоски и тетки с газировкой и мороженым. В театрах уже окончились спектакли, метро ждет последних зрителей кино и рабочих со второй смены. Вот промчались и они. Жизнь еще еле теплится в закрывающихся ресторанах. Вот и последние пьяные, бормоча и спрашивая у встречных папироску, забрались в пустые вагоны метро, чтобы уснуть где-нибудь в уголке на мягком, пока бдительные метро-милиционеры не выведут их на волю и в участок. И все. Москва забылась тяжелым, без сновидений сном. Все. Утром на работу…
А я, раздувая бока, бегу изо всех сил в милицию, потому что в «Марсианах» люди убивают друг друга. Я бегу, как Владимир Куц, когда он устанавливал рекорд. Я бегу посреди улицы, и прохожие смотрят на меня не удивляясь, потому что народ в Москве ничему не удивляется. Двести, пятьсот — сколько еще метров? Господи! Скорее бы! Мне не холодно. Я мокрый. Ну вот и вход. Я вваливаюсь в дежурку и падаю на скамейку, не в силах сказать ничего, и только хрипло дышу, знаками объясняя майору в фуражке, что и как.
Майор смотрит на меня круглыми черными блестящими глазами в пушистых ресницах и задумчиво вертит на пальце связку ключей.
— Товарищ майор, — говорю я, — там, в «Марсианах»… хулиганы… убивают… там. — Давай скорей… людей давай. Ужас там что… Пойдемте.
Майор внимательно смотрит на меня.
— Успокойтесь, пожалуйста, — говорит он. — Постарайтесь все внятно объяснить…
…И я лечу обратно. Я убежден, что сейчас я войду, и мне покажут труп Лени Синельникова или Люси, или еще что-то, о чем я боюсь даже подумать. Я смертельно устал.
У входа в кафе пусто. Я влетаю, наливаясь яростью, и кричу:
— Где они? Сейчас мы им!..
В кафе пусто. Все ушли. Только группа моих активистов зализывает раны, собирает брошенные жестокой рукой стулья, переворачивает столы, подметает битое стекло.
— Ушли, — говорит Леня Синельников, — они вырвались, подбежали к нашему швейцару и гардеробщику Патефонову, показали ему длинный нож, схватили свои пальто и убежали.
Мы сидим на стульях, как после бомбежки, и тупо смотрим в пол.
Дверь открылась и вошел мальчик лет шестнадцати. Он воровато оглянулся и пошел к стулу, на котором висел пиджак.
— Тебе чего? — устало спросил я.
— Да вот пиджачок хочу взять. Пиджачок забыл, — сказал он.
— Ну возьми.
Мальчик уже взял пиджак, как вдруг Люся сказала:
— Толя, а ведь он из этой компании. Он с ними сидел…
— А-а-а! — сладострастно заорали мы. — А-а-а! — И мы смело в десять рук схватили мальчика за руки, за ноги, плечи, грудки… — А-а-а! Ты кто такой? Вы кто такие? Бандиты! Вы что сделали с нашим замечательным кафе «Марсиане»? Погромщики! Немедленно выдавай, кто твои сообщники!
— Режьте на куски, никого не выдам! — мужественно сказал схваченный по рукам и ногам противник.
— Ах, не выдашь? — сказали мы. — Всех выдашь!
— Нет! — сказал мальчик. — На куски режьте — и то не скажу!
И так как милиция не пришла, мы закрыли кафе и отвели нашего врага в отделение, где на восьмой минуте он рассказал, что он сам и его товарищи — официанты ресторана, что у них сегодня получка и пить в своем ресторане неудобно, что они много слышали хорошего о нашем молодежном кафе «Марсиане» и хотели там «культурненько» провести время, а так как они не утерпели и «тяпнули» раньше, то весь сыр-бор из-за этого и вышел.
— Так что уж извините, если что не так…
А потом был суд. Я был общественным обвинителем. Я гневно обличал пьянство.
— У нас нет социальных причин для пьянства, — говорил я, — тем постыднее уродливый поступок этих молодчиков. Мы стараемся, создаем молодежи все условия для культурного времяпрепровождения, а эти отщепенцы ведут себя, как враги. Они антиобщественны, и мы просим их наказать…
Моя речь произвела на обвиняемых сильное впечатление. И я ушел с сознанием исполненного долга…
11
По понедельникам в типографии были летучки. Все начальники собирались у директора и докладывали о выполнении плана за истекшую неделю. Директор выслушивал и давал указания. Отстававших он ругал ужасными словами, передовиков натравливал на отстающих Итеэровцы называли летучки «чистилищем».
У директора был «бзик». Он боялся пожаров. В середине разносов он останавливался и принюхивался. Ему всегда казалось, что пахнет дымом. Вот и сегодня после слов: «Из-за тебя, Сурин, фабрика не выполняет план. Я тебя измордую, Сурин. Я в жизни своей не видел такого тупого начальника бумажного цеха. Разве ты не знаешь, Сурин, что книжки печатаются на бумаге?» — он остановился, понюхал воздух и спросил:
— Чем это пахнет?
Я сидел в последнем ряду и играл с Генкой Левиным в слова. Ну, знаете, когда берется слово, а из него составляются разные слова. Кто больше придумает таких слов, тот выиграл. Я услышал вопрос директора и механически сказал:
— Это фабрика горит, из-за Сурина.
Наступила тишина. Директор нажал кнопку. Вошла Галя.
— Давыдовского ко мне, немедленно, — сказал директор.
Было очень тихо. Через две минуты я тоскливо увидел в окне, как по двору заковылял Давыдовский, начальник пожарной охраны. Он вошел в кабинет, вытянулся и гаркнул:
— Слушаю, Лев Якыч.
— Давыдовский, — сказал директор, — Шифрин говорит, что горит наша фабрика. Проверьте, где горит, и тут же мне доложите.
— Слушаю, Лев Якыч, — козырнул Давыдовский и побежал выполнять указание.
— Никто не произнес ни слова. Директор смотрел в окно и барабанил пальцами по стеклу. Через пять минут вернулся Давыдовский.
— Так что, нигде не горит, Лев Якыч, — сказал он.
— Встань, — сказал мне директор.
Я встал.
— Посмотрите на него, — сказал директор. — Вы видите этого идиота?
Сослуживцы посмотрели на меня.
— Видим, — сказал Сурин.
— Кто тебя дергает за язык, Шифрин? Почему ты хочешь, чтобы я имел из-за тебя инфаркт? Где ты видел, что горит фабрика? — не унимался директор.
— Лев Яковлевич, — сказал я, — я ведь сказал в переносном смысле. Я имел в виду, что фабрика горит с выполнением плана. Вот что я имел в виду.
— Он «имел в виду». Я тебя буду иметь в виду! Я уж не говорю о том, что ты автоматически лишился прогрессивки в этом месяце за хулиганское высказывание в кабинете директора, я еще попрошу, чтобы тебя вызвали на партбюро. Анекдот, а не человек! Стой, пока будут докладывать твои товарищи! Пусть все видят, какой ты дикарь.
Директор был очень расстроен. Мне было жаль его. Я стоя доиграл с Генкой Левиным в слова, выиграл, сказал ему шепотом: «С тебя коньяк», дождался конца летучки и вышел во двор. Сослуживцы, проходя, тепло жали мне руку, они выражали мне соболезнование, как жене покойника. Юрка Сурин, начальник бумажного цеха, похлопал меня по плечу и сказал: